Я только что прочитал А. Твардовского («Василия Тёркина») и не могу удержаться – прошу тебя, если ты знаком и встречаешься с ним, передай ему при случае, что я (читатель, как ты знаешь, придирчивый, требовательный) совершенно восхищён его талантом, – это поистине редкая книга: какая свобода, какая чудесная удаль, какая меткость, точность во всём и какой необыкновенный народный, солдатский язык – ни сучка, ни задоринки, ни единого фальшивого, готового, то есть литературно-пошлого слова.
Бунин тяжело прожил годы Второй мировой войны; во время оккупации Франции он жил на своей вилле в Грасе и отказывался от любого сотрудничества с немцами. Если в дневниках 1941 года он пытается анализировать разговоры о том, что нападение Германии на СССР – это проявление «священной войны с большевизмом», и мрачно перечисляет захваченные немцами русские города, то по мере развития войны всё явственнее сочувствует советской армии («Взяли русские Курск, идут на Белгород. Не сорвутся ли) и надеется на её победу. 1945–1947-й – пик «просоветских» настроений Бунина (он встречается с Константином Симоновым и даже поднимает в советском посольстве тост за Сталина, что ему будут долго припоминать), и похвалу «Тёркину» можно воспринимать именно в контексте этих настроений, но слова о «необыкновенном народном языке» и «удали» звучат искренне и справедливо. Твардовский гордился оценкой Бунина.
«Василий Тёркин» остался главным, самым знаменитым произведением Твардовского. В 1946-м он получил за него Сталинскую премию 1-й степени и завершил ещё одну, начатую тремя годами раньше военную поэму – «Дом у дороги», а через 10 лет после окончания войны – «Тёркина на том свете», смелый для своего времени сатирический текст, неприкрыто осуждающий советскую бюрократическую машину и сталинский строй. Оттепель ещё не началась – поэма не понравилась властям и была опубликована только в 1963-м. Осторожную критику сталинизма Твардовский, диссидент среди литературных функционеров, будет предпринимать и дальше, в поэме «За далью – даль», но гораздо больших успехов в этом добьётся не как поэт, а как главный редактор «Нового мира», где будут впервые опубликованы произведения Солженицына. Две поэмы о Тёркине и несколько выдающихся военных стихотворений, в первую очередь «Я убит подо Ржевом…», останутся в русском литературном каноне, в активном читательском сознании.
На протяжении долгих лет «тёркинский» стих вызывал к жизни многочисленные дилетантские продолжения. Твардовский ко всему этому относился благодушно, возмущение вызвала у него только одна публикация – поэма писателя-перебежчика С. Юрасова «Василий Тёркин после войны»: в ней Юрасов, обширно пользуясь оригиналом Твардовского, делает предположения, что Тёркин мог быть посажен в лагерь или после войны остаться на Западе. Негодование обокраденного автора смешивается здесь с праведным партийным гневом: «Эта кощунственная попытка судьбу заслуженного советского воина, героя-победителя уподобить… своей презренной биографии перебежчика, изменника родины, естественно, способна вызвать только омерзение»[793].
«Тёркин» продолжает переиздаваться и цитироваться: удивительным образом не встраиваясь в современные идеологизированные дискуссии о Второй мировой войне, он остаётся народной поэмой. Василию Тёркину установлено несколько памятников – в том числе один парный памятник в Смоленске: Тёркин беседует со своим автором Твардовским. На любительских поэтических сайтах до сих пор появляются поэмы, написанные «тёркинским» хореем.
В «Тёркине» есть несколько мест, показывающих, что Твардовский прекрасно понимал значение своей поэмы:
И теперь, как смолкли пушки,
Предположим наугад,
Пусть нас где-нибудь в пивнушке
Вспомнит после третьей кружки
С рукавом пустым солдат;
Пусть в какой-нибудь каптёрке
У кухонного крыльца
Скажут в шутку: «Эй ты, Тёркин!»
Про какого-то бойца;
‹…›
Пусть читатель вероятный
Скажет с книжкою в руке:
– Вот стихи, а всё понятно,
Всё на русском языке…
На этот вопрос – «первый вопрос, который вообще чаще всего возникает у читателей в отношении героя той или иной книги» – Твардовский чётко отвечает в статье «Как был написан "Василий Тёркин"»: несмотря на предположения и даже чаяния многих читателей, «Василий Тёркин, каким он является в книге, – лицо вымышленное от начала до конца, плод воображения, создание фантазии»[794]. Твардовский добавляет, что этот образ «задуман и вымышлен… многими людьми» – в первую очередь его корреспондентами-солдатами, сразу читавшими новые части поэмы.
Вместе с тем конкретный человек, напоминавший Твардовскому будущего Тёркина, существовал: в своих дневниках поэт вспоминает «того шофёра, что вёз меня с М. Голодным из Феодосии в Коктебель»; этот безвестный шофёр – «тот герой, которого как раз недостаёт в нашей литературе, – весельчак, балагур, остряк в любую минуту жизни и т. п.». Назвать шофёра прототипом Тёркина, пожалуй, нельзя: Твардовский просто почувствовал в нём те черты, которые будет воплощать герой поэмы.
Письма с фронта, знаменитые «треугольники».
Во время войны письма солдат родным доставляли бесплатно. Из-за того что конвертов не хватало, отправители просто складывали своё письмо несколько раз, а на чистой внешней стороне писали адрес[795]
Если в первых набросках Тёркин – «необыкновенный» богатырь, то впоследствии Твардовский будет говорить как раз о его обыкновенности, отстаивать близость своего героя «к земле, к холоду, к огню и смерти» (ведь Тёркин воюет в самых многочисленных и самых опасных войсках – пехоте). Когда по ходу сюжета в поэме появляется ещё один бравый персонаж по фамилии Тёркин, это не литературная игра, а бытовое совпадение, какое случается на войне. И совершенно не удивительно, что в 1960-е советская пресса разыскала настоящего бывшего фронтовика по имени Василий Тёркин. У этой фронтовой народности есть другая сторона: когда в 1961-м Твардовский начнёт бой за публикацию «Одного дня Ивана Денисовича», Корней Чуковский напишет в своей рецензии, что герой Солженицына, забранный с фронта лагерник Шухов, – «родной брат Василия Тёркина».
Тёркина, который, по Твардовскому, один олицетворяет весь русский народ, можно сравнить с буквально собирательным персонажем – великаном Иваном из поэмы Маяковского «150 000 000»: весь народ молодой советской республики, объятый революционным духом, в этой поэме собирается в одно коллективное тело, чтобы дать решительный бой мировой буржуазии в лице гигантского президента Вильсона. Твардовский делает героем не сверхчеловека и даже не «самого человечного человека» (говоря словами из другой поэмы Маяковского), а просто человека, защищающего Родину и собственное достоинство. Его «коллективное тело» – это тело бойца, который дошёл до Берлина и моется в немецкой бане, осматривая свои шрамы как карту прошедшей войны: «Знаки, точно письмена / Памятной страницы. / Тут и Ельня, и Десна, / И родная сторона / В строку с заграницей». С одной стороны, это тело индивидуально, с другой – на нём начертан опыт многих. А пафос слов о подвиге этих многих остаётся не за коллективным Тёркиным, в чей характер горделивость не входит, а за автором, трижды позволяющим себе оценку-формулу: «Смертный бой не ради славы, / Ради жизни на земле».
Основной размер «Тёркина» – четырёхстопный хорей. Пожалуй, из всех русских стихотворных размеров с ним связано больше всего устойчивых ассоциаций: он воспринимается как народный, плясовой, частушечный. Между тем им написано и множество серьёзных, даже трагических текстов (взять хотя бы «Стихи, сочинённые ночью во время бессонницы» Пушкина). В статье «Как был написан "Василий Тёркин"» Твардовский вспоминает, что с самого начала ощущал этот размер как правильный для своей поэмы – вероятно, в том числе и в связи с его «народным» ореолом; хореем написаны его ранние «деревенские» стихотворения про деда Данилу. (Во время войны дед Данила снова пригодился: Твардовский определил его в партизаны.)
Как бы то ни было, поэт опасался, что этот размер будет чересчур сближать новую поэму «с примитивностью стиха "старого""Тёркина"» (то есть коллективных стихотворений времён Финской кампании), и решил, что «размеры будут разные, но в основном один будет "обтекать"», то есть будет один основной и несколько вариантов. Большая часть поэмы написана четырёхстопным хореем с чередованием женских и мужских рифм («Шла зима, весна и лето, / Немец жить велел живым, / Шла война далёко где-то / Чередом глухим своим»). Но встречаются и другие варианты, например чередование четырёхстопного и трёхстопного хорея с разными типами рифм: «Разрешите доложить / Коротко и просто: / Я большой охотник жить / Лет до девяноста»; «Стулья графские стоят / Вдоль стены в предбаннике. / Снял подштанники солдат, / Докурил без паники». Иногда Твардовский разделяет строку посередине внутренней рифмой: «Но, однако, / жив вояка».
Иногда особенности метра в одной строфе буквально следуют за её смыслом. Вот, например, смертельное ранение командира приходится на усечённую строку:
Только вдруг вперёд подался,
Оступился на бегу,
Чёткий след его прервался
На снегу…
Четырёхстопный хорей действительно несёт на себе ореол народной песни, но Твардовский вместе с тем насыщает его авторскими решениями, причём довольно изощрёнными. Показательный пример – начало «Переправы»:
Переправа, переправа!