[884] Александра Гинзбурга Шаламов восхищался стойкостью обвиняемых, которые «от начала до конца… не признавали себя виновными и приняли приговор как настоящие люди», не раскаиваясь. Особенно ставили писателю в вину фразу «Проблематика "Колымских рассказов" давно снята жизнью…», прочитанную как отречение от собственного творчества и предательство по отношению к другим жертвам ГУЛАГа. Старый лагерный друг Шаламова Борис Лесняк вспоминал: «Язык этого письма рассказал мне обо всём, что случилось, он – неопровержимая улика. Таким языком Шаламов изъясняться не мог, не умел, не был способен».
Высказывались предположения, что письмо было подделкой, что Шаламова заставили его подписать. Писатель их опровергал: «Смешно думать, что от меня можно добиться какой-то подписи. Под пистолетом. Заявление моё, его язык, стиль принадлежат мне самому». Своё решение писатель объяснял тем, что ему «надоело причисление его к человечеству». Как замечает Сергей Неклюдов[885], Шаламов «был очень некорпоративный человек, не желавший сливаться ни с какой группой, даже издали и симпатичной ему. Он не хотел стоять ни с кем в одном ряду. Это касалось не только, скажем, Союза писателей, в который он поначалу вступать не собирался по идеологическим соображениям, но и леворадикальных кругов, как сейчас бы сказали, диссидентских, к которым он также относился настороженно»[886]. По мнению Неклюдова, Шаламов не хотел печататься за рубежом, потому что желал получить репарацию и признание от родины, которая обошлась с ним так бесчеловечно, отстоять своё право писателя говорить читателю-соотечественнику правду.
Отчасти Шаламов всё-таки пытался улучшить письмом своё положение. Драматург Александр Гладков записал в дневнике в 1972 году с его слов, что письмо первоначально предназначалось для приёмной комиссии ССП и лишь потом попало в газету. Друг Шаламова Борис Лесняк вспоминает слова писателя: «А как ты считаешь: я могу прожить на семьдесят рублей пенсии? После напечатания рассказов в "Посеве" двери всех московских редакций для меня оказались закрытыми. ‹…› Пустили, сволочи, рассказы в розлив и на вынос. Если бы напечатали книгой! Был бы другой разговор…» Последнее – художественное – соображение очень важно: «Колымские рассказы» композиционно организованы согласно авторскому замыслу, это цельное произведение. «В этом сборнике, – писал Шаламов, – можно заменить и переставить лишь некоторые рассказы, а главные, опорные, должны стоять на своих местах».
Самое остроумное соображение о мотивах Шаламова предложила[887] израильская исследовательница Леона Токер: письмо в «Литературную газету» было не актом публичного раскаяния и отречения от «Колымских рассказов», а попыткой проконтролировать их судьбу. Учитывая, что произведениям, выходившим в тамиздате и самиздате, дорога в официальные издания оказалась заказана, можно предположить, что таким способом Шаламов, наоборот, привлекает внимание к своим «Колымским рассказам», в зашифрованном виде протащив в официальную советскую печать первое и последнее упоминание о самом их существовании, а также их точное название и даже содержание (топоним «Колыма» говорил сам за себя), побуждая целевую аудиторию искать их в самиздате.
Владимир Набоков. Лолита
История жизни и роковой страсти Гумберта Гумберта – профессора литературы, сидящего в тюрьме за убийство, – рассказанная им самим. Гумберт женился на вдовствующей домохозяйке, увлёкшись её 12-летней дочкой Долорес, а после гибели супруги увёз падчерицу в автомобильное путешествие по Америке и сделал своей любовницей. Спустя несколько лет девочка сбежала от него с новым поклонником, заставив Гумберта мучиться сначала жаждой мести, а затем и чувством вины.
«Лолита» – самый популярный роман Набокова, принёсший своему автору деньги, славу и статус американского классика. Это и исследование психологии человека, одержимого манией, и концептуальное высказывание о силе искусства. Роман, изменивший представления о детской сексуальности и границах дозволенного в литературе. «Самая чистая, самая абстрактная и тщательно выстроенная моя книга, – говорил о ней Набоков. – Возможно, я несу ответственность за то, что люди, кажется, больше не называют своих дочерей Лолитами».
«Лолита» создавалась долго, а для высокопродуктивного писателя Набокова – даже очень долго: пять лет активной работы и почти десять лет обдумывания. Сюжет, напоминающий «Лолиту», впервые звучит у Набокова ещё во второй половине 1930-х годов – в фантазиях Щёголева, одного из персонажей «Дара»:
Эх, кабы у меня было времячко, я бы такой роман накатал… Из настоящей жизни. Вот представьте себе такую историю: старый пёс, – но ещё в соку, с огнём, с жаждой счастья, – знакомится с вдовицей, а у неё дочка, совсем ещё девочка, – знаете, когда ещё ничего не оформилось, а уже ходит так, что с ума сойти. Бледненькая, лёгонькая, под глазами синева, – и конечно, на старого хрыча не смотрит. Что делать? И вот, недолго думая, он, видите ли, на вдовице женится. Хорошо-с. Вот, зажили втроём. Тут можно без конца описывать – соблазн, вечную пыточку, зуд, безумную надежду. И в общем – просчёт. Время бежит-летит, он стареет, она расцветает, – и ни черта. Пройдёт, бывало, рядом, обожжёт презрительным взглядом. А? Чувствуете трагедию Достоевского?
Владимир Набоков. 1952 год[888]
В 1939 году Набоков возвращается к волнующей теме в рассказе «Волшебник»: его герой, 40-летний мужчина, женится на тяжелобольной вдове ради её 12-летней дочери. Когда жена умирает, герой увозит девочку на отдых, рассчитывая, что сможет выдать сексуальные домогательства за игру – некое «волшебство». Однако при первой же попытке растления девочка начинает кричать, перепуганный герой выскакивает на улицу и гибнет под колёсами грузовика. Набоков рассказом остался недоволен и уничтожил его, однако один экземпляр, как выяснилось позже, всё же сохранился в архиве; уже после написания «Лолиты» Набоков смилостивился над «Волшебником» и разрешил его опубликовать.
В конце 1940-х годов «пульсация, которая никогда не прекращалась совсем, начала опять преследовать меня», пишет Набоков. В то время он уже жил в Америке, преподавал литературу в Корнеллском университете, а летом путешествовал с женой по стране: в хорошую погоду писатель ловил бабочек, а в плохую – корпел над «Лолитой». Работал преимущественно в машине и придорожных мотелях: подобно Гумберту Гумберту, Набоков проехал чуть ли не всю Америку. Писатель целенаправленно собирал ходовые фразочки из подростковых журналов, подслушивал школьниц в автобусах, записывал названия популярных песен, изучал научные исследования типа «Взгляды и интересы девочек до и после первой менструации»[889]. В 1950 году раздираемый сомнениями Набоков намеревался сжечь недописанный роман в стоящей во дворе мусоросжигалке. Его остановила жена Вера, попросив не торопиться и всё тщательно обдумать[890]. Роман, кардинально изменивший его судьбу, писатель впоследствии посвятил жене.
На первый взгляд, «Лолита» – покаянная исповедь. В тюрьме, в ожидании судебного разбирательства, Гумберт Гумберт в подробностях рассказывает историю своей жизни. Он постоянно обращается к читателю, ища его симпатии (такой стиль изложения Михаил Бахтин называет «словом с оглядкой»). Набоковский рассказчик время от времени впадает в патетику, казалось бы абсолютно бесхитростную: «Читатель, прошу тебя! ‹…› Вообрази меня! Меня не будет, если ты меня не вообразишь; попробуй разглядеть во мне лань, дрожащую в чаще моего собственного беззакония…» Но на самом деле задача у Гумберта гораздо более изощрённая: им движут не столько угрызения совести, сколько литературные амбиции. Не зря он просит адвоката позаботиться о печати своей «Лолиты». Своим читателем Гумберт, профессор литературы, видит не присяжного, сурово качающего головой, не психиатра, беспристрастно делающего заметки на полях, а эстета и интеллектуала: «Ах, если бы я мог вообразить его в виде светлобородого эрудита, посасывающего розовыми губами la pomme de sa canne[891] и упивающегося моим манускриптом!»
Манера изложения рассказчика (как, впрочем, и его психика) крайне нестабильна, Гумберт постоянно меняет стилевые регистры. Это особенно хорошо заметно по первой главе «Лолиты»: начав с выспренно-поэтического слога («Лолита, свет моей жизни, огонь моих чресел»), уже в третьем абзаце он переходит на разговорный язык («А предшественницы-то у неё были? Как же – были…»), а затем и вовсе обращается к сказочной стилистике: «В некотором княжестве у моря (почти как у По)»[892]. В русской версии «Лолиты» (а здесь мы рассматриваем именно перевод романа, выполненный самим Набоковым) эта эклектичность бросается в глаза сильнее, чем в английском оригинале: архаизмы вроде «чресла», «днесь» и «услада» здесь соседствуют с американизмами – «супермен», «брекфаст» и «оки-доки».
При этом за спиной рассказчика стоит ещё и сам автор «Лолиты», у которого есть собственное отношение к описанным событиям. В отличие от Гумберта Гумберта, он видит всю картину целиком, однако не торопится представить её читателю. Литературовед Брайан Бойд блестяще объяснил замкнутость набоковской прозы через сопоставление с шахматными задачами, придумыванием которых увлекался автор «Лолиты»: «Ни один другой писатель не дошёл до того, чтобы заявить, что подлинная драма – это столкновение не между героями, а между автором и читателями, подобно тому как подлинная драма шахматной задачи – борьба не между фигурами, а между составителем задачи и тем, кто её решает»