Штрафной изолятор Воркутинского исправительно-трудового лагеря. Республика Коми, 1930–1940-е годы[1008]
Среди работяг, как и среди «придурков», есть своя иерархия. К примеру, «один из последних бригадников» Фетюков, на воле – «большой начальник в какой-то конторе», не пользуется ничьим уважением; Иван Денисович про себя называет его «Фетюков-шакал». Другому бригаднику, Сеньке Клевшину, до особлага побывавшему в Бухенвальде, приходится, пожалуй, тяжелее, чем Шухову, но он с ним примерно на равных. Отдельное положение занимает бригадир Тюрин – он наиболее идеализированный персонаж в рассказе: всегда справедливый, способный выгородить своих и спасти их от убийственных условий. Шухов осознаёт свою подчинённость бригадиру (здесь важно, что по лагерным неписаным законам бригадир не относится к «придуркам»), но на короткое время может ощутить равенство с ним: «Иди, бригадир! Иди, ты там нужней! – (Зовёт Шухов его Андрей Прокофьевичем, но сейчас работой своей он с бригадиром сравнялся. Не то чтоб думал так: "Вот я сравнялся", а просто чует, что так.)».
Ещё более тонкая материя – отношения «простого человека» Шухова с зэками из интеллигентов. И советская, и неподцензурная критика порой упрекала Солженицына в недостаточном почтении к интеллигентам (автор презрительного термина «образованщина» и в самом деле подавал к этому повод). «Беспокоит меня в повести и отношение простого люда, всех этих лагерных работяг к тем интеллигентам, которые всё ещё переживают и всё ещё продолжают, даже в лагере, спорить об Эйзенштейне, о Мейерхольде, о кино и литературе и о новом спектакле Ю. Завадского… Порой чувствуется и авторское ироническое, а иногда и презрительное отношение к таким людям», – писал критик И. Чичеров. Владимир Лакшин подлавливает его на том, что о Мейерхольде в «Одном дне…» не сказано ни слова: для критика это имя – «лишь знак особо утончённых духовных интересов, своего рода свидетельство об интеллигентности»[1009]. В отношении Шухова к Цезарю Марковичу, которому Иван Денисович готов услужить и от которого ждёт ответных услуг, действительно есть ирония – но она, по Лакшину, связана не с интеллигентностью Цезаря, а с его обособленностью, всё с тем же умением устроиться, с сохраняемым и в лагере снобизмом: «Цезарь оборотился, руку протянул за кашей, на Шухова и не посмотрел, будто каша сама приехала по воздуху, – и за своё: – Но слушайте, искусство – это не что, а как». Солженицын не случайно ставит рядом «формалистическое» суждение об искусстве и пренебрежительный жест: в системе ценностей «Одного дня…» они вполне взаимосвязаны.
Некоторые читатели пытались угадать, в ком из героев Солженицын вывел самого себя: «Нет, это не сам Иван Денисович! И не Буйновский… А может быть, Тюрин? ‹…› Неужели фельдшер-литератор, который, не оставляя добрых воспоминаний, всё же не так и плох?»[1010] Собственный опыт – важнейший источник для Солженицына: свои ощущения и мытарства после ареста он передоверяет Иннокентию Володину, герою романа «В круге первом»; второй из главных героев романа, узник шарашки Глеб Нержин, подчёркнуто автобиографичен. В «Архипелаге ГУЛАГ» есть несколько глав, описывающих личный опыт Солженицына в лагере, в том числе попытки лагерной администрации склонить его к секретному сотрудничеству. Автобиографичен и роман «Раковый корпус», и рассказ «Матрёнин двор», не говоря уж о солженицынских мемуарах. В этом отношении фигура Шухова довольно далеко отстоит от автора: Шухов – «простой», неучёный человек (в отличие от Солженицына, учителя астрономии, он, например, не понимает, откуда после новолуния на небе берётся новый месяц), крестьянин, рядовой, а не комбат. Однако один из эффектов лагеря – как раз в том, что он стирает социальные различия: важной становится способность выжить, сохранить себя, заслужить уважение товарищей по несчастью (например, бывшие на воле начальниками Фетюков и Дэр – одни из самых неуважаемых людей в лагере). В соответствии с очерковой традицией, которой Солженицын вольно или невольно следовал, он выбрал не заурядного, но типичного («типического») героя: представителя самого обширного русского сословия, участника самой массовой и кровопролитной войны. «Шухов – обобщённый характер русского простого человека: жизнестойкий, "злоупорный", выносливый, мастер на все руки, лукавый – и добрый. Родной брат Василия Тёркина», – писал Корней Чуковский в отзыве на рассказ.
Солдат по фамилии Шухов действительно воевал вместе с Солженицыным, но в лагере не сидел. Сам лагерный опыт, в том числе работу на строительстве БУРа[1011] и ТЭЦ, Солженицын взял из собственной биографии – но признавал, что всего, через что прошёл его герой, сполна бы не вынес: «Вероятно, я не пережил бы восьми лет лагерей, если бы как математика меня не взяли на четыре года на так называемую шарашку».
Известно, что многие лагерники сохранили религиозность в самых жестоких условиях Соловков и Колымы. В отличие от Шаламова, для которого лагерь – абсолютно негативный опыт, убеждающий, что Бога нет[1012], Солженицыну лагерь помог укрепиться в вере. В течение жизни, в том числе после публикации «Ивана Денисовича», он сочинил несколько молитв: в первой из них он благодарил Бога за то, что смог «послать Человечеству отблеск лучей Твоих». Протопресвитер Александр Шмеман[1013], цитируя эту молитву, называет Солженицына великим христианским писателем[1014].
Исследовательница Светлана Кобец замечает, что «христианские топосы раскиданы по тексту "Одного дня…". Намёки на них есть в изображениях, языковых формулах, условных обозначениях»[1015]. Эти намёки приносят в текст «христианское измерение», которым, по мысли Кобец, в конечном итоге поверяется этика персонажей, а привычки лагерника, позволяющие ему выжить, восходят к христианскому аскетизму. Трудолюбивые, человечные, сохранившие нравственный стержень герои рассказа при таком взгляде уподобляются мученикам и праведникам (вспомним описание легендарного старого зэка Ю-81), а те, кто устроился поудобнее, например Цезарь, «не получают шанса на духовное пробуждение»[1016].
Один из солагерников Шухова – баптист Алёшка, безотказный и истово верующий человек, считающий, что лагерь – испытание, служащее к спасению человеческой души и Божьей славе. Его разговоры с Иваном Денисовичем восходят к «Братьям Карамазовым». Он пытается наставлять Шухова: замечает, что его душа «просится Богу молиться», поясняет, что «молиться не о том надо, чтобы посылку прислали или чтоб лишняя порция баланды. ‹…› Молиться надо о духовном: чтоб Господь с нашего сердца накипь злую снимал…» История этого персонажа проливает свет на советские репрессии против религиозных организаций. Алёшку арестовали на Кавказе, где располагалась его община: и он, и его товарищи получили двадцатипятилетние сроки. Баптистов и евангельских христиан[1017] активно преследовали в СССР с начала 1930-х, в годы Большого террора погибли важнейшие деятели русского баптизма – Николай Одинцов, Михаил Тимошенко, Павел Иванов-Клышников и другие. Другим, которых власть сочла менее опасными, дали стандартные лагерные сроки того времени – 8–10 лет. Горькая ирония в том, что эти сроки ещё кажутся лагерникам 1951 года посильными, «счастливыми»: «Это полоса была раньше такая счастливая: всем под гребёнку десять давали. А с сорок девятого такая полоса пошла – всем по двадцать пять, невзирая». Алёшка уверен, что православная церковь «от Евангелия отошла. Их не сажают или пять лет дают, потому что вера у них не твёрдая». Впрочем, вера самого Шухова далека от всех церковных институций: «В Бога я охотно верю. Только вот не верю я в рай и в ад. Зачем вы нас за дурачков считаете, рай и ад нам сулите?» Он же про себя отмечает, что «баптисты любят агитировать, вроде политруков».
Безличный повествователь «Ивана Денисовича» близок к самому Шухову, но не равен ему. С одной стороны, Солженицын отображает мысли своего героя и активно использует несобственно-прямую речь. Не раз и не два происходящее в рассказе сопровождается комментариями, будто бы исходящими от самого Ивана Денисовича. За выкриками кавторанга Буйновского: «Вы права не имеете людей на морозе раздевать! Вы девятую статью[1018] уголовного кодекса не знаете!..» – следует такой комментарий: «Имеют. Знают. Это ты, брат, ещё не знаешь». В своей работе о языке «Одного дня…» лингвист Татьяна Винокур приводит и другие примеры: «Трясёт бригадира всего. Трясёт, не уймётся никак», «дорвалась наша колонна до улицы, а мехзаводская позади жилого квартала скрылась». К этому приёму Солженицын прибегает, когда ему необходимо передать ощущения своего героя, часто – физические, физиологические: «Ничего, не шибко холодно на улице», или – о кусочке колбасы, который достаётся Шухову вечером: «Зубами её! Зубами! Дух мясной! И сок мясной, настоящий. Туда, в живот пошёл». Об этом же говорят западные слависты, использующие термины «непрямой внутренний монолог», «изображённая речь»; британский филолог Макс Хейвард возводит этот приём к традиции русского сказа[1019]. Для повествователя сказовая форма и народный язык тоже органичны. С другой стороны, повествователь знает то, чего не может знать Иван Денисович: например, что фельдшер Вдовушкин пишет не медицинский отчёт, а стихотворение.