Полка. О главных книгах русской литературы (тома III, IV) — страница 174 из 197

Как Распутину удалось опубликовать свою повесть, ведь картина мира Дарьи и других жителей деревни совсем не советская?

Несмотря на «несоветскость» картины мира, живущая сообразно природным циклам, а не историческому времени Дарья Пинигина никогда не ставит под сомнение, так сказать, легитимность существующей власти. Сам Распутин также напрямую не связывает бесчеловечный прогрессизм с конкретными решениями советского правительства, представляя их как негативную черту современного мира вообще. Подобная идеологическая обтекаемость была свойственна всем писателям-деревенщикам: они считали себя обязанными советской власти, при которой сделали успешную карьеру, и до перестройки не позволяли себе прямых обличений. Кроме того, Валентин Распутин принадлежал к самому правому флангу советской литературы, интересы которого отстаивали представители влиятельной «русской партии» во власти и в цензурном аппарате. В целом деревенская проза была серьёзным идеологическим противовесом ориентированной на западные образцы молодёжной прозе 1960-х (Василий Аксёнов, Анатолий Гладилин) и городской прозе 1970-х (Юрий Трифонов).

В чём Распутин видит выход из экологического и социального кризиса?

Валентин Распутин считал государственный кризис системным явлением, пронизывающим политику, культуру, человеческие отношения: в повести это связано с разрушением природного баланса острова Матёра, а значит, привычного уклада жизни коренных сибирских жителей (и, шире, русского населения вообще). В позднейшей публицистике Распутин привязывает сюда ещё и разнообразные «зарубежные влияния», от либерализма до рок-музыки; один из последних публичных жестов Распутина – подпись под коллективным манифестом «Молчать не позволяет совесть», авторы которого требовали уголовного наказания для участниц панк-группы Pussy Riot. Главный выход из сложившегося тупика Распутин видит в усилении центральной власти и в возрождении национальных форм общественного устройства (в том числе крестьянских общин). Здесь он оказывается близок Александру Солженицыну, который считал крестьянскую общину чуть ли не единственной национальной формой самоуправления, противоположной разобщающим людей демократическим институтам.

Распутин, не обладавший идеологическим темпераментом Солженицына, таких сильных утверждений не делал, но очевидно идеализировал жизнь сибирских крестьянских и старообрядческих общин. Он выделял особые свойства «сибирского характера»: «…Нам легче дышится, если зимой мороз, а не капель; мы ощущаем покой, а не страх в нетронутой, дикой тайге; немереные просторы и могучие реки сформировали нашу вольную, норовистую душу»; «Сибиряк, получившийся от слияния славянской порывистости и стихийности с азиатской природностью и самоуглублённостью, быть может, как характер и не выделился во что-то совершенно особое, но приобрёл такие заметные черты, приятные и неприятные, как острая наблюдательность, возбуждённое чувство собственного достоинства, не принимающее ничего навязанного и чужого, необъяснимая смена настроения и способность уходить в себя, в какие-то свои неизвестные пределы, исступлённость в работе, перемежающаяся провалами порочного безделья, а также хитроватость вместе с добротой, хитроватость столь явная, что никакой выгоды от неё быть не может»[1176].

Такой же идеализированной общности посвящены и, возможно, самые светлые страницы довольно мрачной повести Распутина. Последний сенокос, в котором участвуют и старые, и молодые жители Матёры, воспринимается почти как мистерия крестьянского труда:

…работали с радостью, со страстью, каких давно не испытывали. Махали литовками так, словно хотели показать, кто лучше знает своё дело, которое здесь же, вместе с этой землёй, придётся навеки оставить. Намахавшись, падали на срезанную траву и, опьянённые, взбудораженные работой, подтачиваемые чувством, что никогда больше такое не повторится, подзуживали, подначивали друг друга… И молодели друг у друга на глазах немолодые уже бабы, зная, что сразу же за этим летом, нет, сразу за этим месяцем, который чудом вынес их на десять лет назад, тут же придётся на десять лет и состариться.

Юрий Казаков. Во сне ты горько плакал

О чём эта книга?

Монолог автора, обращённый к маленькому сыну Алёше. Почти бессюжетная череда зарисовок о природе и потерях, чувстве вины и детских травмах. Большие трагедии тут соседствуют с простыми радостями, прогулка по лесу наводит на воспоминание о прощании с арестованным отцом, плач ребёнка во время дневного сна становится расставанием с младенчеством. Течение мысли, чередование образов превращает рассказ в попытку то ли реконструировать, то ли построить мир детского счастья и понять, почему и в какой момент каждый из нас теряет этот маленький рай.

Когда она написана?

Замысел рассказа, обращённого к ребёнку, относится ещё к началу 1960-х. В записной книжке Казакова за 1963 год есть заметка: «Написать рассказ о мальчике, 1,5 года. Я и он. Я в нём. Я думаю о том, как он думает. Он в моей комнате. 30 лет назад я был такой же. Те же вещи»[1177]. По воспоминаниям жены писателя Тамары Судник, работать над текстом он начал в 1973 году. Тогда же замысел распался на два самостоятельных рассказа – собственно «Во сне…» и «Свечечку». Закончен и опубликован рассказ «Во сне ты горько плакал» был лишь четыре года спустя, в 1977 году.

Как она написана?

Первое, что бросается в глаза, – нелинейность и мозаичность повествования. Это не столько история, рассказанная автором, сколько множество маленьких эпизодов и набросков, сцепленных между собой. Рассказчик мысленно переносится из подмосковного Абрамцева на южный курорт, из семидесятых годов в тридцатые и в будущее. Переключается между этими составными частями повествования Казаков, как правило, путём ассоциаций. Глядя на бегущего ребёнка, он вспоминает, как сам бегал так же в детстве. Вид спящего Алёши «монтируется» с воспоминанием о том, как отец впервые увидел сына, принесённого из роддома. Даже сам ребёнок, главный герой повествования, возникает в нём как будто случайно – как свидетель диалога рассказчика с соседом по даче.


Юрий Казаков. 1962 год[1178]


Казаков – один из самых музыкальных русских прозаиков XX века. В молодости он занимался музыкой, поступил в училище Гнесиных, играл на контрабасе в театральном оркестре и в литературу пришёл, уже будучи вполне состоявшимся исполнителем. Ритм, течение текста для его прозы всегда исключительно важны – в том числе и в этом рассказе. Здесь есть и специфические повторы, чередующиеся предложения, начинающиеся с «А» и «И» («А небо было так сине, так золотисто-густо светились под солнцем кленовые листья! И простились мы с ним особенно дружески, особенно нежно… А три недели спустя, в Гагре, – будто гром грянул для меня!»); длинноты, сменяющиеся дробными, короткими предложениями, – всё это вполне можно считать характерными чертами казаковской прозы.

Что на неё повлияло?

В молодости Казаков испытал огромное влияние Константина Паустовского, которого можно назвать его учителем, литературным «крёстным отцом». С одной стороны, Паустовский много сделал для молодого литератора и всегда выделял его среди начинающих писателей. С другой – в советской литературе Паустовский – гимназический приятель Булгакова, космополит – играл роль связующего звена с русской литературой начала XX века, традиция которой была для Казакова определяющей.


Константин Паустовский и Юрий Казаков. Юрмала, 1958 год[1179]


Если говорить об источниках влияния именно на «Во сне…», то в попытке реконструировать, воссоздать и описать мир, увиденный ребёнком, Казаков опирается на множество образцов. Ту же задачу ставили перед собой и Толстой в автобиографической трилогии, и Аксаков в «Детских годах Багрова-внука», и ещё в большей степени Чехов в целом ряде рассказов. С другой стороны, Казаков решает эту задачу иначе: не через биографию или автобиографию, а в почти эссеистической форме. Биограф Казакова Игорь Кузьмичёв указывает, что важнейшим произведением для писателя была «Исповедь» Льва Толстого, где те же вопросы – загадка смерти и младенчества, поиск ответов на сложные вопросы через быт, детали и нюансы – решались вне плоскости традиционного художественного повествования.

Как она была опубликована?

Рассказ был опубликован в 1977 году в седьмом номере журнала «Наш современник». Почти одновременно в издательстве со схожим названием «Современник» (публиковавшем в основном деревенскую прозу) вышел сборник Казакова, названный по рассказу «Во сне ты горько плакал».

По воспоминаниям Тамары Судник, такая пауза между написанием и публикацией – четыре года – объяснялась в том числе цензурными соображениями. И Казаков, и чиновники Главлита[1180], и редакция «Нашего современника» «вычищали» из него всё, что могло показаться сомнительным. В частности, сокращался и перемещался внутри рассказа отрывок, в котором рассказчик вспоминает о собственном детстве и прощании с арестованным отцом.

Ещё с начала 1960-х сборники Казакова выходили в переводах – в британском издательстве Pergamon Press, американском Houghton Mifflin, французском Gallimar. Несмотря на это, «Во сне…» перевели на английский только в начале 1990-х, когда в лондонском издательстве Harvill вышла антология «Dissonant Voices: The New Russian Fiction»[1181].

Как её приняли?

К моменту публикации рассказа за Казаковым и в СССР, и за рубежом закрепился статус одного из главных советских мастеров короткой прозы. В своей работе о советской литературе послесталинского периода американский исследователь Деминг Браун назвал рассказы Казакова «лучшим, что было написано по-русски в 1960-е