"35 лет в дерьме и позоре!" Кажется, на следующий день Лена уехала».
В отличие от многочисленных женщин заповедника, Таня от Алиханова уже ничего толком не хочет. Молчаливая, спокойная, «как океан», она решила уехать, и это твёрдое решение становится для мужа практически экзистенциальным потрясением. Поворотным пунктом повести становится не приезд героя в заповедник, средоточие абсурда, а предельно рациональное решение его жены этот «заповедник» покинуть. Именно это решение запускает в герое невидимое, на первый взгляд, душевное движение. Ощутив его, Алиханов уходит в запой, но позже оно наверняка заставит его последовать за женой, как сделал это в реальности Довлатов. Прийти к такому заключению позволяют всего пять слов в посвящении повести: «Моей жене, которая была права».
Если все женщины «Заповедника» одержимы поиском мужчины, то все его мужчины – поиском бутылки. Пьянствует Стасик Потоцкий, выпивает Митрофанов, фотограф Марков – «законченный пропойца», упоминается, что у брата Тани проблемы с печенью. Самым ярким выражением всеобщего алкогольного делириума становится деревенский житель Михал Иваныч, в доме которого рассказчик снимает комнату. За всё лето он видел своего хозяина трезвым всего дважды («Пил он беспрерывно. До изумления, паралича и бреда. Причём бредил он исключительно матом»). Майор Беляев, объясняя диссидентствующему Алиханову политическую ситуацию в стране, заключает: «Желаешь знать, откуда придёт хана советской власти? Я тебе скажу. Хана придёт от водки. Сейчас, я думаю, процентов шестьдесят трудящихся надирается к вечеру. И показатели растут. Наступит день, когда упьются все без исключения». Разговор этот, разумеется, тоже проходит под водку. Беляев недалёк от истины – в эпоху брежневского застоя потребление алкоголя в СССР достигло рекордных показателей. Если в 1960-е советский человек в среднем употреблял 4,6 литра алкоголя в год, то к началу 1980-х этот показатель равнялся 14,2 литра. На одного взрослого мужчину приходилось 180 пол-литровых бутылок водки в год, то есть 1 бутылка на два дня.
Алиханов, главный герой «Заповедника», не просто выпивает, он хронический алкоголик. По сути, всю фабулу повести можно свести к истории его недолгой ремиссии между двумя запоями. «Заповедник» начинается со сцены, в которой герой ищет на вокзале буфет, чтобы опохмелиться. У него дрожат руки, так что стакан с пивом приходится брать обеими. Алкогольный тремор обычно возникает вследствие длительной интоксикации: токсины алкоголя нарушают работу центральной нервной системы, у человека возникает бесконтрольное мышечное сокращение. До приезда в заповедник Алиханов, судя по всему, пил много и долго. После отъезда из заповедника он пьёт ещё больше, доведя себя до галлюцинаций.
Запои отражаются и на психологическом состоянии Алиханова: он страдает приступами отчаянного самобичевания (непригодную для жизни комнату в деревне он выбирает, будто специально наказывая себя) и едва ли не раздвоением личности. Потоцкий говорит о нём: «Борька трезвый и Борька пьяный настолько разные люди, что они даже не знакомы между собой…» Пьющие персонажи «Заповедника» подобны отражению главного героя – пока он в завязке, они будто пьянствуют за него. Давая каждый день Михал Иванычу рубль «на опохмел», Алиханов не только выплачивает деньги за аренду комнаты, он символически откупается от судьбы, пытаясь отсрочить неизбежное наступление нового запоя.
Довлатов, как и его герой, страдал от алкоголизма. Людмила Штерн так описывала влияние запоев на его характер: «Его "ниагарские" перепады настроения отражали определённый период, связанный с алкоголем. Предзапойный – предвкушение и нервозность, эпицентр запоя – злобность и грубость, послезапойный – кротость, клятвы и горькое презрение к себе». Это ощущение вины, постоянное самобичевание рассказчика можно увидеть во многих текстах Довлатова. Например, в «Филиале»: «Я проклинал и ненавидел только одного себя. Все несчастья я переживал как расплату за собственные грехи. Любая обида воспринималась как результат моего собственного прегрешения. ‹…› Чувство вины начало принимать у меня характер душевной болезни».
Центральный сюжет «Заповедника» выглядит тяжеловесным, медленно развивающимся, лишённым резких поворотов, но благодаря нанизанным на его ось маленьким анекдотическим новеллам или, по выражению Виктора Топорова, «микроабсурдам», повесть оставляет ощущение лёгкости. Игорь Сухих замечал, что «Довлатова легко читать взахлёб… но трудно – по диагонали. Текст вспухает сюжетами, микрокульминациями, ключевая фраза может вспыхнуть в любой точке сюжетного пространства»[1210]. Анекдотичность довлатовской прозы выросла из позднесоветских речевых практик: рассказывание анекдотов было важной частью неформального общения. «Мы настолько привыкли, сойдясь в тесной компании, как последнюю новость рассказывать анекдоты или хотя бы вспоминать, кто что помнит, что сами не видим, не замечаем своего счастья: что мы живём при анекдотах – в эпоху устного народного творчества, в эпоху процветания громадного фольклорного жанра», – писал Андрей Синявский в 1978 году в эссе «Анекдот в анекдоте»[1211].
Довлатов пытался вывести анекдот из фольклорного гетто в большую литературу, при этом он не выдумывал шутки, а скорее умел находить их там, где никто и не думал искать. Он, к примеру, уверял, что Достоевский – один из самых смешных авторов в русской литературе, и считал, что об этом необходимо написать исследовательскую работу. Довлатов, по выражению Гениса, «сторожил слово, которое себя не слышит»[1212]. Смешное в довлатовской прозе обычно связано с неправильным словоупотреблением, лексической несочетаемостью, а чаще всего с невозможностью коммуникации как таковой. Большинство анекдотических микроновелл «Заповедника» обусловлено тем, что люди друг друга не слышат и не понимают, как в прямом смысле (например, в сцене, в которой Митрофанов не может членораздельно говорить из-за укуса осы: «– Ы-ы-а, – проговорил он. – Что? – спросила моя жена. – Ы-ы-а, – повторил Митрофанов»), так и в переносном. Например, в разговоре Алиханова с туристом:
Ко мне застенчиво приблизился мужчина в тирольской шляпе:
– Извините, могу я задать вопрос?
– Слушаю вас.
– Это дали?
– То есть?
– Я спрашиваю, это дали? – Тиролец увлёк меня к распахнутому окну.
– В каком смысле?
– В прямом. Я хотел бы знать, это дали или не дали? Если не дали, так и скажите.
– Не понимаю.
Мужчина слегка покраснел и начал торопливо объяснять:
– У меня была открытка… Я – филокартист…
– Кто?
– Филокартист. Собираю открытки… Филос – любовь, картос…
– Ясно.
– У меня есть цветная открытка – «Псковские дали». И вот я оказался здесь. Мне хочется спросить – это дали?
– В общем-то, дали, – говорю.
– Типично псковские?
– Не без этого.
Все «микроабсурды» Довлатова развиваются по одному сценарию – ожидание в них никогда не соответствует результату: спокойный тихий разговор может обернуться вспышкой злобы, а нагнетание напряжения – неожиданным примирением. Лирический герой Довлатова, с одной стороны, сторонится абсурдных ситуаций, даже воспринимает их как опасность, постоянно тоскуя по нормальности, с другой – любуется ими и непроизвольно становится их частью («Вечно я слушаю излияния каких-то монстров. Значит, есть во мне что-то, располагающее к безумию…»). Марк Липовецкий писал, что оригинальность довлатовской прозы заключается в сочетании абсурда и эпоса, фрагментарности и монументальности. Если эпос обычно устанавливает связи между человеком и мирозданием, то абсурд как раз демонстрирует их разорванность, полную бессвязность. Однако абсурд у Довлатова, «обладает особой "скрытой теплотой", обнаруживающей (или подтверждающей) человеческое родство». Довлатов объединяет своих героев абсурдом, делает его основой порядка, и эта вездесущая алогичность парадоксальным образом делает мир понятнее и безопаснее[1213].
У всех персонажей повести есть реальные прототипы – от пьяницы Михал Иваныча до бывшего стукача Лёни Грибанова. В одних случаях на них указывал Довлатов, в других – близкие и друзья писателя, в третьих – жители заповедника и окрестностей отыскивались сами. Довлатов, задействовав в качестве персонажей реальных людей (пусть и под вымышленными именами), создаёт настолько правдоподобный мир, что читатели невольно принимают художественную прозу за биографическую. Однако при первом же приближении оказывается, что с фактами Довлатов обращается вольно, а ситуации, связанные с вполне конкретными людьми, и вовсе могут быть выдуманы. Например, у знакомства писателя с женой Еленой есть три разные художественные интерпретации: в «Заповеднике» они встречаются на вечеринке живописца Лобанова, в «Чемодане» – Лена приходит к нему домой в качестве предвыборного агитатора, в «Наших» – герой Довлатова обнаруживает её спящей у себя дома после вечеринки («Меня забыл Гуревич»). При этом, по словам сестры писателя Ксении Мечик-Бланк, ни один из этих вариантов знакомства не является правдой. Указывая на фактические несостыковки, Мечик-Бланк также замечала, что в рассказе Довлатова о сыне Николасе на два дня изменена дата его рождения, а в одном из рассказов её муж зачем-то назван Лёней и сионистом, хотя ни то ни другое не соответствует действительности[1214].
Люди, узнавшие себя в довлатовских персонажах, нередко обижались на писателя. Много обиженных осталось и в пушкинском заповеднике, и