наступит он «через год», считают, что цель коммуны – в «усложнении жизни», прогоняют комиссара, приехавшего реквизировать хлеб, объявляют «ревзаповедник, чтоб власть не косилась», «хранят революцию в нетронутой геройской категории» – и всё время используют какие-то не коммунистические, а скорее религиозные термины, называя, например, массовое убийство «буржуазии» «вторым пришествием». Что же это за коммунисты – и коммунисты ли они вообще?
«Мы здесь служим, – говорит Дванову предгубисполкома Шумилин, – а массы живут. Я боюсь, товарищ Дванов, что там коммунизм скорее очутится… Ты бы пошёл и глянул туда». Дванов соглашается и отправляется «искать коммунизм среди самодеятельности населения». Собственно, коммунизм Чевенгура – самодеятельный, тот самый, который «сам выходит» у пролетариата, когда тот «живёт себе один», – а не тот, который «был на одном острове в море» (то есть не утопия), и не тот, который «умные люди придумали» (то есть не «научный социализм» – а значит, и не марксизм).
Что же это за коммунизм? Больше всего коммунизм «Чевенгура» напоминает «тысячелетнее царство», которое, по представлениям некоторых, в основном протестантских, христианских церквей, наступит после второго пришествия Христа. Тысячу лет Христос и христиане будут править миром, после чего наступят Страшный суд и Вечность. Эта идея основана на буквальном толковании нескольких стихов из 20-й главы «Откровения Иоанна Богослова»:
И увидел я престолы и сидящих на них, которым дано было судить, и души обезглавленных за свидетельство Иисуса и за слово Божие, которые не поклонились зверю, ни образу его, и не приняли начертания на чело своё и на руку свою. Они ожили и царствовали со Христом тысячу лет. Прочие же из умерших не ожили, доколе не окончится тысяча лет. Это – первое воскресение. Блажен и свят имеющий участие в воскресении первом: над ними смерть вторая не имеет власти, но они будут священниками Бога и Христа и будут царствовать с Ним тысячу лет.
Учение о тысячелетнем царстве – по сути дела, о рае на земле – называется хилиазмом, а соответствующие взгляды – хилиастическими. Хилиазм был очень популярен в России на рубеже XIX и XX веков – и среди мистически настроенной интеллигенции, и, что гораздо важнее, среди многочисленных сектантов из крестьян. Широкие слои населения, которое было в основном крестьянским, с лёгкостью связали идею революции и последующего наступления земного рая – то есть коммунизма – с привычной хилиастической схемой.
Применительно к Платонову историк культуры Александр Эткинд пишет о существовавшей в Поволжье несколько десятков лет, вплоть до революции, секте «Общих» (один из журнальных очерков о ней назывался «Общие. Русская коммунистическая секта»). «Общие» не так уж похожи на чевенгурцев, но и без них сектантов в Воронежской области было достаточно – а за семь лет советской власти численность их не только не упала, но и существенно выросла – с 1200 до 6500 человек только по официальным данным. И искать коммунизм среди самодеятельности населения Шумилин отправляет Дванова не совсем по собственной инициативе, а в полном соответствии с резолюцией XIII съезда РКП(б)[303], в которой говорилось:
…особо внимательное отношение необходимо к сектантам, из которых многие подвергались жесточайшим преследованиям со стороны царизма и в среде которых замечается много активности. Умелым подходом надо добиться того, чтобы направить в русло советской работы имеющиеся среди сектантов значительные хозяйственно-культурные элементы.
Скопцы в Якутии. Начало ХХ века[304]
В «Чевенгуре» есть характерные для сектантства персонажи – например, встреченный Двановым в сельсовете человек, объявивший себя Богом, или перекрещенцы, то есть те, кто сменил имя, чтобы сделаться новыми людьми: «Кто прозовётся Либкнехтом, тот пусть и живёт подобно ему, иначе славное имя следует изъять обратно». Как и сектанты, чевенгурцы привержены аскезе: «Сроду-то было когда, чтоб жирные люди свободными жили?» – говорит слесарь Гопнер. И даже труд в Чевенгуре отменён не от лени, а потому что «труд способствует происхождению имущества, а имущество – угнетению». Представления чевенгурцев о сексе и браке почти дословно совпадают с принципом, который ещё в середине XVII века провозгласил один из первых в России сектантских пророков Данила Филиппович[305]: «Не женитесь, а кто женат, живи с женой как с сестрой. Неженатые не женитесь, женатые разженитесь». Наконец, солнце, чьей «красной силы» в Чевенгуре «должно хватить на вечный коммунизм и на полное прекращение междоусобной суеты людей», в хлыстовских распевах отождествляется с Духом Святым – и ожидания к нему предъявляются похожие.
Словом, коммунисты у Платонова странные потому, что это народные, крестьянские коммунисты из сектантов и раскольников, – и коммунизм их скорее сродни коммунизму Томаса Мюнцера[306] и русской крестьянской общины, чем коммунизму Маркса, Ленина или Каутского[307].
В «Чевенгуре» Платонов описывает место (а скорее не-место, то есть место несуществующее), в котором вроде бы построен коммунизм, утопию, в которой, по предчувствию Александра Дванова, тревога его приёмного отца «мгновенно уничтожается», а настоящий его отец, рыбак, находит то, ради чего он «своевольно утонул». Как и во всякой утопии, отделённой от реального мира, в Чевенгуре заканчивается время, наступает конец «всей мировой истории». Но в том же Чевенгуре происходят массовые убийства – и сам город гибнет в конце романа вместе со строителями нового мира. Так что же такое «Чевенгур» – утопия или антиутопия?
На самом деле утопии или антиутопии в чистом виде встречаются довольно редко. Причина в том, что утопия – очень старый литературный жанр с жёсткими правилами: дело должно происходить в вымышленной труднодоступной стране или в очень далёком будущем; рассказчик должен быть из того же времени или места, что и читатель; сюжета в утопии почти нет – это слегка беллетризованное изложение взглядов автора на то, как должен быть устроен мир. Антиутопия возникла гораздо позже – и представляет собой жанр более гибкий, но и у неё, строго говоря, есть внелитературная задача: антиутопия должна пугать читателя, служить предостережением, рассказывать о том, как мир устроен быть не должен. «Чевенгур» в этом смысле не утопия и не антиутопия, поскольку Платонов не излагает ни положительной, ни отрицательной политической программы. Это роман о разных типах утопического мышления – «городском» марксистском и «крестьянском» сектантском, об их взаимном притяжении и отторжении. И одновременно – о двух способах мыслить «тысячелетнее царство» и то, что за ним последует.
В статье «Симфония сознания» 1922 года Платонов пишет:
…Человечество живёт не в пространстве-природе и не в истории-времени – будущем, а в той точке меж ними, на которой время трансформируется в пространство, из истории делается природа. Человеческой сокровенности одинаково чужды, в конце концов, и время, и пространство, и оно живёт в звене между ними, в третьей форме…
Этот фрагмент (по всей видимости, имеющий прямое отношение к теории Владимира Вернадского, согласно которой человек живёт на границе биосферы и «ноосферы») представляет собой в определённом смысле ключ к пространству «Чевенгура». Оно состоит из двух частей. Первая – степь, которая оказывается в романе «порожней», «пустой», «неживой». Это пространство, в котором нет жизни, человеку там не место. Чепурный, один из вождей чевенгурской революции, отправившись на окраину «осматривать город перед наступлением в нём коммунизма», думает о том, что только бурьян спасает чевенгурцев от степи: «Бурьян обложил весь Чевенгур тесной защитой от притаившихся пространств, в которых Чепурный чувствовал залёгшее бесчеловечие. Если б не бурьян, не братские терпеливые травы, похожие на несчастных людей, степь была бы неприемлемой», потому что «постороннее тело не принадлежит местной земле». Это пространство нечеловеческое, в нём, как отмечает исследовательница Надежда Замятина, тесно, как в могиле, – и эту тесноту чувствует не только человек, но и созданная им машина: «срочный поезд… стискивали тяжёлые пространства, и он, вопя, бежал по глухой щели выемки». Здесь встречаются жизнь и смерть: например, в сцене крушения поезда, когда красноармеец гибнет одновременно с появлением на свет младенца – жена путевого сторожа рожает сына невдалеке, прямо в степи.
Второе пространство Чевенгура, в отличие от степи – фрагментарное, – это города и деревни. Они выделены из общего пространства человеком и, таким образом, становятся местами. Здесь, в этих местах, находятся жизнь и смысл: «…Цели должны быть среди дворов и людей, потому что дальше ничего нет, кроме травы, поникшей в безлюдном пространстве…» Это напоминает картину мира средневекового горожанина, для которого город был безопасным (окружённым реальной стеной) местом, где происходила жизнь, – а за стенами города начиналось пространство, населённое разве что нежитью: оборотнями, ведьмами, призраками. Эта граница, в средневековом городе создаваемая и обозначенная стеной, а в Чевенгуре зарослями бурьяна, – граница между человеческим и потусторонним миром.
Однако многие ключевые события романа происходят как раз в степи, а в обжитых местах жизнь, наоборот, статична, там ничего не происходит. Многие герои романа способны существовать в обоих мирах, по ту и по эту сторону границы, окраины, свободно пересекая её. Из потусторонней степи, «прямо из природы», люди приходят жить на «опушки» (то есть окраины) городов. Из городов они уходят, как уходит отец Дванова, чтобы посмотреть «тот мир». «Отношение истории к природе – то же, что отношение времени к пространству, – пишет Платонов в «Симфонии сознания». – Нам надо переоценить историю и природу: историю одну сделать вещью достойной познания и оставить природу в стороне, позади, как хлам, как время, съеденное историей и превращённое ею в пространство – в мрачное тюремное ущелье, тихий и просторный белый каземат. Человечество в природе-пространстве – это голодный в зимнем поле: ему нужны не ветер и воля одному умирать, а хлеб и уют натопленной хаты. Человечество в истории – это всежаждущее существо, это беззаконная душа со всемогущими, неустанными, пламенными крыльями. ‹…› Природа – бывшая история, идол прошлого. История – будущая природа, тропа в неведомое».