Роман закольцован, имя героя появляется в предпоследней фразе, а последняя – «Но никакого Александра Ивановича не было» – отсылает к самой первой, в которой отправляемый в школу герой имя теряет: «Больше всего его поразило то, что с понедельника он будет Лужиным».
Кроме «Защиты Лужина» мы наткнёмся на это в «Даре» (дважды: закольцован роман в целом и его четвёртая глава в частности) и в примыкающем к «Дару» рассказе «Круг», то есть в текстах, написанных на пике сиринского таланта. Этот интерес также может крыться в религиозных «исканиях» автора: Набоков много раз говорил, что загробная жизнь существует, ибо не может всё то очарование, что царит вокруг нас, дорогой читатель, хоп – и бесследно исчезнуть. Попытки описать, как именно она будет выглядеть, немногочисленны, и всякий раз Набоков предполагает, что похоже на здешнюю, только интенсивнее, гуще, осмысленнее (в сиринском переводе стихотворения Руперта Брука[402] о посмертном бытовании рыб это сформулировано как «там будет слизистее слизь, влажнее влага, тина гуще»). Перечитывание, то есть интенсивное новое и новое погружение в текст, как раз и является одной из моделей вечной жизни.
В предисловии к английскому изданию Набоков сравнивает[403] структуру романа с шахматными задачами на «мат самому себе» и «ретроградный анализ»[404]; большинство исследователей так или иначе трактуют шахматные смыслы «Защиты» в русле этих двух намёков: в самом деле, мат себе легко рифмуется с самоубийством, а «ретроградный анализ» – с припоминанием ситуаций дошахматного детства.
Резко возражает этой линии Дональд Джонсон[405]. Полагая эти подсказки ложными (что за Набоковым впрямь водилось; даже и в этом крошечном предисловии он ухитрился упомянуть три сцены из своего романа, которых в тексте не существует), он следует за другой из того же предисловия, за упоминанием знаменитой партии Андерсен – Кизерицкий, и пытается сравнить структуру романа с течением событий в этой партии, где победителю пришлось прибегнуть к уникальной двойной жертве.
Самая интересная и основательная концепция о шахматных смыслах принадлежит Сергею Сакуну. Остроумно доказав десятком способов, что заглавный герой воплощает не фигуру белого короля (о чём довольно много написано без особых оснований), а чёрного коня, этот исследователь трактует «защиту Лужина» как конкретную комбинацию с жертвой этой фигуры, подробно прослеживает «конские» траектории живого героя, показывает, как именно шахматной доске уподобляется конкретный пейзаж («озарённый скат» – белая клетка) и квартира Лужиных (см. чертёж), а также видит в дефенестрации Лужина и в его «воскрешении» в первой фразе книги пасхальный сюжет[406].
Идея, что Лужин «конь», отдельно симпатична тем, что ход со сдвигом, несимметричное решение – важнейший принцип набоковского космоса в целом[407].
«В кабинете стояли коричневые бархатные кресла… В кухне и в людской побелили потолки»: комнаты в квартире Лужиных уподоблены клеткам шахматной доски[408]
Внимательное чтение обнаруживает и другие матричные конструкции. Так, Александр Долинин замечает[409], что роман переполнен коробочками, шкафчиками, портсигарами и комодами (их обилие поддерживает тему укрытия, «защиты» от жизни); Брайан Бойд считает[410], что земной путь Лужина определяет потусторонняя борьба за его душу двух покойных предков, деда-композитора и отца-писателя (и находит на заднем плане разветвлённый спиритический сюжет); Эрик Найман полагает[411], что с фигурой Лужина в книге соотносятся трёхмерные предметы и мотивы, в то время как все окружающие его люди выведены в двухмерном регистре (мысль остроумная, но мир Набокова редко использует линейную логику, все «измерения» у него обычно перепутаны друг с другом, а не следуют одно за другим). Есть наблюдение, что в большинстве глав романа присутствуют вариации на тему сломанных механизмов: барометр, аппарат с марионетками, педометр[412], замок дамской сумочки – вплоть до фабриканта, страдающего запором (при этом Сирин называет голову Лужина «драгоценным аппаратом со сложным, таинственным механизмом»)[413] и пр., и пр.
Называются Александр Алехин, Вильгельм Стейниц, Акиба Рубинштейн (тёща Лужина в порядке бытового антисемитизма предполагает, что и его настоящая фамилия Рубинштейн), Курт фон Барделебен (немецкий шахматист, покончивший с собой в 1924-м, упав из окна; если вы видели информацию о том, что он был при этом другом Набокова, знайте, что она недостоверна), Арон Нимцович, Савелий Тартаковер, Евгений Зноско-Боровский (с которым Набоков впрямь был хорошо знаком и книжку которого о Капабланке и Алехине рецензировал в «Руле»).
Акиба Рубинштейн против Эмануэля Ласкера на Международном турнире в Санкт-Петербурге. 1909 год[414]
Стоит, однако, заметить, что значение прототипов в словесности обычно сильно преувеличено. Разговор о них имеет смысл в редких случаях романов с ключом, когда автор намеренно хочет именно «вывести» в тексте того или иного человека (например, «Козлиная песнь» Вагинова или «Алмазный мой венец» Катаева), но в среднем случае параллели между реальными и художественными лицами не имеют никакого отношения к пониманию текста. Соперник Лужина Турати, скажем, представитель «новейшего течения в шахматах», имеет такую фамилию, чтобы она напоминала не только о туре (ладье), но и о Рихарде Рети (1889–1929), лидере шахматного «гипермодернизма», впрямь на тот момент «новейшего течения», но это не значит, что между личностями Турати и Рети есть хоть какая-то связь.
Потому что лишь в те годы стало складываться современное представление об этой игре как о высоком занятии, достойном поддержки со стороны общества. Тёща Лужина, например, ещё бесконечно далека от этого представления. «Профессия Лужина была ничтожной, нелепой… Существование таких профессий могло быть только объяснимо проклятой современностью, современным тяготением к бессмысленному рекорду (эти аэропланы, которые хотят долететь до солнца, марафонская беготня, олимпийские игры…). Ей казалось, что в прежние времена, в России её молодости, человек, исключительно занимавшийся шахматной игрой, был бы явлением немыслимым. Впрочем, даже и в нынешние дни такой человек был настолько странен, что у неё возникло смутное подозрение, не есть ли шахматная игра прикрытие, обман, не занимается ли Лужин чем-то совсем другим, – и она замирала, представляя себе ту тёмную, преступную, – быть может, масонскую, – деятельность…»
Лучшие шахматисты и сейчас далеко не такие супермиллионеры, как, скажем, удачливые футболисты, хотя, конечно, бедствовать им не приходится.
И они играли, и он играл и часто эту игру упоминал в текстах; в частности, один из символов высокого набоковского снобизма – сцена из «Других берегов», в которой пароход покидает обстреливаемую крымскую гавань, а отец и сын Набоковы за шахматной доской, и у одного из коней не хватает головы.
Дом Набоковых на Большой Морской улице, Санкт-Петербург[415]
В шахматы играют в очень многих текстах Набокова, в других, тоже многих, использованы шахматные образы, шахматам посвящено несколько стихотворений.
Набоков не был большим игроком, но известен как шахматный композитор, автор задач. Он сочинил их довольно много, публиковал в «Руле» для заработка наряду с кроссвордами, но рассматривал при этом как особый род искусства, даже выпустил в 1969-м книгу «Poems and Problems», в которой стихи соседствуют с шахматными задачами. А Лужин, напротив, шахматной композицией не увлекается, его стихия – именно игра, здесь он может воплотить силу, волю, нереализованную агрессию («Стройна, отчётлива и богата приключениями была подлинная жизнь, шахматная жизнь, и с гордостью Лужин замечал, как легко ему в этой жизни властвовать, как всё в ней слушается его воли и покорно его замыслам»), а в обычной жизни, как помнит читатель, единственной его победой над реальностью было убийство жука – и Лужин продолжал его, уже мёртвого, давить камнем в надежде воспроизвести победительный хруст.
Бытовыми – в большом количестве. Лужин живёт на Большой Морской, в доме самого Набокова, учится он в Балашёвском училище, под которым подразумевается Тенишевское, где учился Набоков (а названо оно иначе в честь Андрея Балашова, школьного товарища Набокова, с которым он даже собрал стихи в совместный сборник «Два пути», напечатанный в начале 1918-го, когда Набокова уже не было в Петербурге). Классный воспитатель Лужина списан с Владимира Гиппиуса[416], который знаком читателю по «Другим берегам». В этой же мемуарной книге мы можем встретить другие лужинские следы: безголового шахматного коня, «тюльпанообразные лампочки в спальном купе нордэкспресса», жестяную палочку игрушечного пистолета, с которой жестоко снят резиновый наконечник.