Можно представить, каков был разговор при заказе этого потолка. – Не извольте беспокоиться! – говорил подрядчик. – Потолок сделаем просто красота! Ай, ей-богу, интересно вы придумали, ваше величество!..
– Да гляди, труху у меня не клади, – говорил Нерон. – Гляди, клади что-нибудь потяжельше. Лёгкая труха ей нипочём. Знаешь, какая у меня мамаша!
– Как же не знать, ваше величество? Характерная старушка. Только какая же может быть труха? Ай, ей-богу, интересно, ваше величество: я особо большой камешек велю положить в аккурат над самой головкой вашей преподобной маменьки.
– Ну, уж вы там как хотите, – говорил Нерон, – но только чтоб – раз! – и нет маменьки.
«Наивный» повествователь возмущён подобными нравами исторических персонажей, но то, что его возмущает, собственно, и оказывается базовым способом разоблачения пошлости и «одномерности» исторических знаменитостей. Психология исторических персонажей низводится до совершенной ничтожности мотивов и обоснований тех или иных поступков. Сама речевая маска при этом тоже снижает «легендарное» начало: так, как пишет Зощенко, могли бы разговаривать не столько Нерон и какой-то исполнитель его воли, а купец и приказчик из третьеразрядного русского романа.
Сам Зощенко отвечает на этот вопрос так:
Мы назвали её так оттого, что все другие цвета были своевременно разобраны. ‹…› Все цвета эти были использованы для названий книг, которые выпускались различными государствами для доказательства своей правоты или, напротив, – вины других.
Нам едва оставалось четыре-пять совершенно невзрачных цвета. ‹…› Но ещё оставался голубой цвет, на котором мы и остановили своё внимание.
Этим цветом надежды, цветом, который с давних пор означает скромность, молодость и всё хорошее и возвышенное, этим цветом неба, в котором летают голуби и аэропланы, цветом неба, которое расстилается над нами, мы называем нашу смешную и отчасти трогательную книжку.
Здесь Зощенко имеет в виду старую политико-дипломатическую традицию – что сообразно «историчности» его произведения. В мировой политической и дипломатической практике, а также публицистике сложилась традиция обозначать определённые подборки публикуемых документов по цветам. Среди «цветных книг» существуют синие, белые, жёлтые, коричневые, оранжевые, серые, зелёные, красные, малиновые. Традиция эта пошла из Англии XVII века (в «синие книги» вносили отчёты о работе парламента) и в середине XIX века распространилась в разных странах. В 1914 году правительство Германии выпустило «Германскую белую книгу», где излагался официальный немецкий взгляд на причины начавшейся войны. Уже после зощенковской «Голубой книги» появлялись «чёрные», «белые», «коричневые» книги документов, изобличающих нацизм, коммунистические режимы, агрессию во Вьетнаме и т. д. Так, в 1960-х годах в Советском Союзе ходила в самиздате «Белая книга» Александра Гинзбурга, куда вошли документы о процессе Синявского и Даниэля, – с неё началось диссидентское движение в СССР. А «Чёрная книга», составленная в 1946 году Ильёй Эренбургом и Василием Гроссманом, стала самым полным советским свидетельством о холокосте.
Присваивая своей книге «цвет», Зощенко как бы ставит её в один ряд с важными документальными памятниками, тем самым подчёркивая её идеологическое значение. Многие рассказы, вошедшие в «Голубую книгу», были опубликованы раньше в журналах просто как забавные фельетоны; но рамочная композиция и «научная» структура «Голубой книги» с её разделами, подразделами, подробным авторским предисловием, послесловием и напутствием читателям придаёт сборнику анекдотических историй статус исторического свидетельства, своеобразного репортажа об успехах и трудностях молодого советского государства.
Что же до голубого цвета, то его символика была разработана в европейской культуре и до Зощенко. В «Гаргантюа и Пантагрюэле» Франсуа Рабле высмеивает средневековые геральдические представления о том, что этот цвет означает стойкость, и, как через четыреста лет Зощенко, заявляет просто, что голубой символизирует «всё, что имеет отношение к небу». В русском языке, кроме того, существовало устойчивое выражение «голубая мечта» – тоже явно небесного, идеалистического свойства.
Владимир Набоков. Приглашение на казнь
Тридцатилетнего учителя Цинцинната Ц. обвиняют в «гносеологической гнусности» и приговаривают к смертной казни. Он проводит 19 дней в крепости в окружении «убогих призраков» (сотрудников тюрьмы, адвоката, палача, своей родни) и ведёт дневник. День казни становится для Цинцинната освобождением от окружающего его морока: он сходит с эшафота и, наблюдая за разрушением насквозь фиктивного мира, направляется в ту сторону, «где, судя по голосам, стояли существа, подобные ему». Находясь в середине 1930-х в нацистской Германии, Набоков пишет аллегорический роман о тирании всемирной пошлости и о том, как можно преодолеть её с помощью литературного творчества, «древнего врождённого искусства писать».
Летом 1934 года Набоков писал четвёртую главу «Дара» – биографию Николая Чернышевского, но 24 июня прервал работу над книгой и за две недели с «чудным восторгом и неутихающим вдохновением» сочинил первый черновик «Приглашения на казнь». Впрочем, как заметил биограф Набокова Брайан Бойд, рукопись романа датирована 15 сентября: по его предположению, сразу по завершении этой «спонтанной вещи» писатель на время вернулся к «Дару», а потом продолжил править «Приглашение». По Бойду, Набоков интенсивно редактировал роман о Цинциннате вплоть до начала 1935 года.
«Приглашение на казнь» часто классифицируют как антиутопию, апеллируя ко времени действия (в будущем) и атмосфере романа (тягостной). Однако это определение вряд ли можно считать исчерпывающим. Набоков читал известные книги Евгения Замятина и Олдоса Хаксли: «Знаете ли вы его "утопический" роман "Мы" (вышел только по-французски)? ‹…› Хотите я вам пришлю – по памяти – его описание? Это должно быть интересно англичанам – особенно из-за глубокомысленной и "блестящей" белиберды Huxley [Хаксли] на схожую тему», – писал он Глебу Струве в 1932 году. Но при работе над своей книгой предпочёл от них дистанцироваться. «Приглашение» почти лишено актуально-публицистического измерения, свойственного «Мы» и «Дивному новому миру». «Вопрос, оказало ли на эту книгу влияние то обстоятельство, что для меня оба этих режима [коммунистический и нацистский] суть один и тот же серый и омерзительный фарс, должен занимать хорошего читателя так же мало, как он занимает меня» – в этой формулировке много позы, но для Набокова оба тоталитарных строя, по сути, декорации, которые позволяют ему разыграть свой сюжет в знакомой читателю обстановке 1930-х годов.
Владимир Набоков. Берлин, 1936 год[535]
«Приглашение» кажется более уместным отнести к другому жанру – это прежде всего философский металитературный роман. Больше прочего Набокова занимают метафизические вопросы: отношения творца и творения; возможности письма и его связь с потусторонним миром; послесмертие. Автору удаётся предложить свои – крайне оригинальные – ответы благодаря умению свежо взглянуть на известные явления, способности обнаружить парадоксальные связи там, где их не увидит никто другой, и огромному культурному багажу – тому самому «излишку барского воспитания», который распродаёт герой «Дара» Фёдор Годунов-Чердынцев.
Сам Набоков в письме исследователю Эндрю Филду назвал «Приглашение» своей «единственной поэмой в прозе». Надо полагать, таким образом он – вольно или невольно – поставил себя в один ряд с автором одного из самых визионерских произведений классической русской литературы – Николаем Гоголем, который так же охарактеризовал «Мёртвые души».
Как и все крупные русскоязычные произведения Набокова, «Приглашение на казнь» печаталось в эмигрантском журнале «Современные записки»: публикация растянулась на три выпуска (№ 58–60) и два года (1935–1936). Отдельной книгой роман вышел в двух парижских издательствах: в 1938 году в «Доме книги» (ещё под псевдонимом Сирин) и в 1964-м в Éditions Victor (уже под настоящей фамилией автора).
В СССР «Приглашение» было опубликовано в 1987–1988 годах в рижском журнале «Родник»[536]. Книга вошла в четвёртый том полного собрания сочинений Набокова, подготовленного и выпущенного «Симпозиумом» в 2002 году. Это издание со вступительной статьёй Александра Долинина и комментариями Ольги Сконечной на сегодняшний день может считаться самым обстоятельным.
Помимо уже названных романов Замятина и Хаксли, «Приглашение на казнь» сравнивали с «Русскими ночами» Владимира Одоевского, «Республикой Южного Креста» Валерия Брюсова, а также «Процессом» и «Замком» Франца Кафки. Из перечисленных авторов Набоков высоко ставил только последнего, но неоднократно заявлял, что недостаточно хорошо владеет немецким языком, чтобы освоить его книги в оригинале, и прочитал их во французском переводе уже после того, как закончил «Приглашение». В 1936 году поэт и критик Георгий Адамович прямо спросил у Набокова, знаком ли он с «Процессом», и получил отрицательный ответ.
Писателю в этом можно поверить по двум причинам. Эмигрантская публика впервые узнала о Кафке из статьи Владимира Вейдле «Механизация бессознательного», которая была напечатана в том же номере «Современных записок», что и начало «Приглашения на казнь»[537]. Во-вторых, как бы Набоков ни ценил Кафку, у них совсем разный взгляд на мир: «Процесс» и «Замок» куда жёстче и беспросветнее шутовского «Приглашения»; если уж на то пошло, стоит проводить параллели между Кафкой и «Под знаком незаконнорождённых» – англоязычным набоковским романом, написанным по впечатлениям от Второй мировой.