в кофейне Трамблэ». Всё это здорово напоминает шарж Георгия Иванова на «мужичка-травести» поэта Николая Клюева, брюсовского протеже, который в своей, как он выражается, «клетушке-комнатушке» – номере «Отель-де-Франс» – ходит при воротничке и галстуке, но в ресторан демонстративно обряжается в смазные сапоги и малиновую косоворотку.
Участники литературного кружка «Среда». Слева направо: Скиталец, Леонид Андреев, Максим Горький, Николай Телешов, Фёдор Шаляпин, Иван Бунин, Евгений Чириков. 1902 год[588]
Отвергая «Огненного ангела», героиня «Чистого понедельника» цитирует герою «Повесть о Петре и Февронии Муромских» и «Войну и мир» (портрет босоногого Толстого висит у неё в будуаре). В «Тёмных аллеях» Бунин выясняет отношения с классической и современной ему русской литературой – как замечает филолог Игорь Сухих, писатель «ощущает себя одиноким наследником великой традиции, посланником девятнадцатого века в двадцатом. Он страдает и за себя, и за настоящее искусство, которое, с его точки зрения, декаденты и модернисты подменяют фокусами, кривляньем, пошлостью и патологией».
При сквозном чтении «Тёмных аллей» бросается в глаза «избыток рассматривания женских прельстительностей», как выразился Фёдор Степун. Чего стоят многочисленные описания щиколоток, бёдер, коленей, лодыжек и ступней, как будто заключающие в себе всю историю русского литературного фут-фетишизма, от пушкинских «ножек Терпсихоры» до Олейникова («Верный раб твоих велений, / Я влюблён в твои колени / И в другие части ног – / От бедра и до сапог»).
Избыток этот имеет накопительный эффект: отдельные женские портреты исполнены тонкого лиризма, но в совокупности составляют настоящий реестр женских фигур разной степени полноты, оттенков волос, глаз и кожи, грудей, животов и коленей всех форм, родинок и усиков. Этот эротически-анатомический атлас производит леденящее впечатление, приводя на ум тургеневского Базарова, говорившего о красивой женщине: «Этакое богатое тело! ‹…› Хоть сейчас в анатомический театр».
«Анатомический» подход Бунина к себе подобным, в «Тёмных аллеях» окрашенный любованием, был свойственен ему и в совершенно неэротических контекстах. Так, в автобиографической «Жизни Арсеньева» герой сожалел, что его возлюбленная Лика не сочувствует его главному интересу: «Я страстно желал делиться с ней наслаждением своей наблюдательности, изощрением в этой наблюдательности, хотел заразить её своим беспощадным отношением к окружающему». У Лики его наблюдения, например над икрами толстого полицейского пристава в «блестящих крепко выпуклых голенищах», вызывают брезгливое сожаление. Арсеньев смотрит на живых людей с чувством физиологического превосходства, прямо выводя душевные и умственные свойства из их анатомии: «Какое количество мерзких лиц и тел! Ведь это даже апостол Павел сказал "Не всякая плоть такая же плоть, но иная плоть у человеков, иная у скотов…" Некоторые просто страшны! На ходу так кладут ступни, так держат тело в наклон, точно они только вчера поднялись с четверенек».
Подобной наблюдательностью Бунин шокировал современников и в быту, особенно любовно описывая в мемуарах коллег по цеху – «тщедушного, дохлого от болезней Арцыбашева», «педераста Кузмина с его полуголым черепом и гробовым лицом, раскрашенным как труп проститутки» или «извилистые, жабьи губы» Маяковского.
Нужно заметить, что для его времени такие взгляды не были чем-то необычным – в начале XX века считалось, например, что преступнику присущи атавистические черты, как будто он стоит на иной ступени эволюции, чем его современники. В своём труде «Преступления, причины, средства борьбы» (1899) основатель биокриминалистики итальянский психиатр Чезаре Ломброзо выделял физиологические признаки прирождённых преступников: например, «низкий и наклонный лоб, отсутствие чёткой границы роста волос»; «большие глазницы с глубоко посаженными глазами»; «кривой или плоский нос». Сравните с портретом героя бунинской «Барышни Клары», грузинского купчика, в порыве звериной похоти убившего проститутку: «Чуть не до бровей заросший по низкому лбу красноватыми жёсткими волосами, лицом брит и смугл; нос имел ятаганом, глаза карие, запавшие».
Чуть позже русский психиатр (и сторонник расовой теории) Иван Сикорский предлагал использование «поэтических изображений душевных состояний» и «художественных произведений для целей научных и физиогномических»[589]. Как будто ответом на заказ Сикорского выглядит ранний рассказ Бунина «Петлистые уши» (1916): «У выродков, у гениев, у бродяг и убийц уши петлистые, то есть похожие на петлю, вот на ту самую, которой и давят их». «Большие, выступающие уши» отмечал Ломброзо, здесь же можно вспомнить уши Алексея Каренина, хрящами подпиравшие шляпу: через физический признак Толстой проявляет жестокость и лицемерие в «правдивом, добром и замечательном в своей сфере» человеке.
Однако никто, наверное, до Бунина не применял такой безжалостно-анатомический взгляд, любуясь женским телом. И в отличие от Лики, списанной с реальной женщины с её реальными, можно предположить, реакциями, вымышленные героини «Тёмных аллей» в полной мере готовы стать «соучастницами его чувств и мыслей» и блещут не менее изощрённой наблюдательностью.
В «Натали» Соня так описывает герою свою будущую соперницу:
Представь себе: прелестная головка, так называемые золотые волосы и чёрные глаза. И даже не глаза, а чёрные солнца, выражаясь по-персидски. Ресницы, конечно, огромные и тоже чёрные, и удивительный золотистый цвет лица, плечей и всего прочего.
«Так называемые золотые», «конечно, огромные»: Соня описывает подругу как хорошо изученный вид, которому свойственна та или иная окраска и густота волосяного покрова. Не отстаёт и Натали: «Ваш кузен, этот, простите, упитанный, весь заросший чёрными блестящими волосами, картавящий великан с красным сочным ртом…»
А вот герой «Руси» описывает жене свою первую любовь: «Длинная чёрная коса на спине, смуглое лицо с маленькими тёмными родинками, узкий правильный нос, чёрные глаза, чёрные брови… Волосы сухие и жёсткие слегка курчавились. ‹…› Лодыжки и начало ступни в чуньках – всё сухое, с выступающими под тонкой смуглой кожей костями». Жена подхватывает: «Я знаю этот тип. ‹…› Истеричка, должно быть». «А у Ли… груди, конечно, острые, маленькие, торчащие в разные стороны? Верный признак истеричек», – эхом отзывается заглавная героиня новеллы «Генрих», подобными разговорами просто переполненной:
Что ж тут описывать, не видала ты, что ли, цыганок? Очень худа и даже не хороша – плоские дегтярные волосы, довольно грубое кофейное лицо, бессмысленные синеватые белки, лошадиные ключицы в каком-то жёлтом крупном ожерелье, плоский живот…
Женщина у Бунина готова исследовать тело другой женщины с той же безжалостной и расчеловечивающей наблюдательностью, что и герой. Такая нелояльность собственному гендеру находит у Бунина сюжетную мотивацию – Генрих и безымянная молодая жена в «Русе» разбирают чужие стати с позиции превосходства, уже одержав победу; менее уверенная в себе Соня, предчувствуя поражение, как будто «идентифицируется с агрессором»: они с «Витиком» оказываются заговорщиками, объективирующими соперницу совместно. Однако складывается впечатление, что сюжетная мотивация тут второстепенна: героиня просто становится ещё одним эхом автора, для удобства и занимательности раскладывающего на реплики свои наблюдения равно над женским телом, природой и погодой. Ту же роль выполняют в «Тёмных аллеях» случайные персонажи – в «Гале Ганской» художник и бывший моряк вспоминают, например, весну в Одессе и «всю её совершенно особенную прелесть – это смешение уже горячего солнца и морской ещё зимней свежести, яркого неба и весенних морских облаков». Кто это говорит, художник? Нет, моряк.
Воспоминания о русском хлебосолье, о еде в самых разных её проявлениях – будь то купеческая гульба в ресторанах, бесхитростная русская кухня в поместье, праздничное застолье – составляли важную часть и символ эмигрантской ностальгии. В «Поэме о голодном человеке» (1921) Аркадий Аверченко описывает петербуржцев, дистрофиков, сползающихся скоротать «ещё одну из тысячи и одной голодной ночи» при «гнусном воровском свете сального огарка» за порнографическими по своей сути описаниями прежних пиров:
Отделив куски наваги, причём, знаете ли, кожица была поджарена, хрупкая этакая и вся в сухарях… в сухарях, – я наливал рюмку водки и только тогда выдавливал тонкую струю лимонного сока на кусок рыбы… И я сверху прикладывал немного петрушки – о, для аромата только, исключительно для аромата, – выпивал рюмку и сразу кусок этой рыбки – гам! А булка-то, знаете, мягкая, французская этакая, и ешь её, ешь, пышную, с этой рыбкой.
В «Лете Господнем» (1927–1948) Иван Шмелёв, коллега и друг Бунина, воссоздаёт идиллическую жизнь старого московского купечества в форме гастрономически-церковного календаря. Этой гастрономической ностальгии был вовсе не чужд и сам Бунин – язвительный Набоков рассказывает в «Других берегах» о неудачной встрече с мэтром в 1936 году в парижском ресторане: «К сожалению, я не терплю ресторанов, водочки, закусочек, музычки – и задушевных бесед. Бунин был озадачен моим равнодушием к рябчикам и раздражён моим отказом распахнуть душу».
«Розовых рябчиков в крепко прожаренной сметане», как и «расстегаи с налимьей ухой», особенно любит героиня «Чистого понедельника», фактически олицетворение русской духовности по Бунину. А вот кулинарный портрет Руси, бедной, иконописной и «любимой, как другая любима не будет», которая дразнит возлюбленного: «Он вареников не любит. Впрочем, он и окрошки не любит, и лапши не любит, и простоквашу презирает, и творог ненавидит», – её меню безыскусно и «в стиле бедности», как и она сама.