1
Моросил дождь, и пелена воды серым туманом заволакивала лес и ближние невысокие холмы. Дороги были размыты. Ветра не было, и сизые тучи низко и медленно ползли над землей.
Цепь пехотинцев в стальных шлемах лежала вдоль дороги в неглубокой канаве. В канаве была вода, и пехотинцы были мокрые.
За лесом стояла батарея, пушки стреляли через лес. До леса оставалось два километра открытого вспаханного поля, по которому и била артиллерия. Пехота не могла передвигаться дальше дороги, и наступление было приостановлено.
На дороге стоял длинный черный автомобиль. Он был весь забрызган грязью, и вода стекала по смотровому стеклу.
Пехотинцы лежали молча. Командир полка не отрываясь смотрел в бинокль на дорогу.
Дождь усилился. Пушечные выстрелы глухо доносились из-за леса.
В автомобиле, рядом с шофером, сидел командир с ромбами командира корпуса в петлицах темной шинели. Он смотрел то на дорогу, туда же, куда направлял бинокль командир пехотного полка, то на часы.
Прошло пятнадцать минут.
Командир пехотного полка опустил бинокль и сказал:
— Идут.
Он передал какое-то приказание своему адъютанту, и адъютант побежал пригнувшись.
Тогда и командир в автомобиле увидел впереди, на дороге, быстро приближающиеся тени. Потом донесся все усиливающийся грохот, и из дождевого тумана появился первый танк. Танк несся, разбрызгивая грязь и ревя моторами. За ним шел второй танк, третий, четвертый. На предельной скорости танки промчались мимо автомобиля.
— Давайте, — сказал командир корпуса шоферу.
Шофер включил мотор, автомобиль круто развернулся и поехал за танками.
Передний танк съехал с дороги вбок, на вспаханное поле, а за ним все остальные с ходу свернули в канаву и двинулись по полю. Комья земли летели из-под гусениц танков.
— По дороге до батареи. Скорей! — крикнул командир корпуса.
Дорога огибала лес. Автомобиль несся мимо леса, и командир корпуса видел, как танки идут напролом и валят деревья. Один танк застрял, уткнувшись носом в глубокий окоп. Остальные шли не останавливаясь.
Передний вырвался далеко вперед. По перелеску, навстречу танкам, бежали пехотинцы. Командир корпуса видел, как повернулась башня переднего танка, но выстрелы не были слышны из-за грохота пушек. Передний танк прорвался сквозь цепь и вышел из перелеска. Теперь между ним и батареей была только небольшая лужайка, но в конце лужайки был овраг, слишком глубокий, чтобы танк смог переползти его. Батарея стояла по ту сторону оврага в небольшой котловине.
Черный «кадильяк» командира корпуса остановился на дороге. Танк двигался прямо на овраг, быстро набирая скорость.
— Черт! — крикнул шофер командира корпуса. — Черт побери! Что он хочет делать, товарищ комкор?
Командир корпуса распахнул дверцу и вышел из машины.
Танк несся прямо на овраг. Его тупой нос был почти над обрывом, когда водитель его прибавил газ. Мотор неистово взревел, танк рванулся вперед и перелетел через овраг. Противоположный край оврага был ниже, и танк упал на самый край оврага. Грязь взлетела высоко вверх.
Танк мчался прямо на батарею. Боевая башня поворачивалась из стороны в сторону. Командир корпуса видел, как рядом с танком появился всадник с белой повязкой на рукаве, и батарея перестала стрелять. По полю бежала цепь пехоты. Остальные танки, обходя обрыв, направлялись к первому танку. Пехота прошла через лес и заняла батарею. Танки отходили на дорогу.
Командир корпуса, улыбаясь, сел в свой «кадильяк».
— Вот это работа, товарищ комкор! — сказал шофер. — Вот это класс!
Командир корпуса закурил, все еще не переставая улыбаться, и молча протянул шоферу коробку с папиросами.
Над лесом взвилась ракета. Командир корпуса посмотрел на часы.
— Отбой! — сказал он.
Танки шли по дороге.
Дождь перестал, и бледная радуга встала над холмами.
В открытой башне переднего танка сидел командир в черном шлеме и черной кожаной куртке. Он был очень молод. У него было загорелое лицо и черные, как маслины, глаза. Он улыбался, сверкая зубами, и глаза его возбужденно блестели.
Когда «кадильяк» обогнал передний танк, командир корпуса велел затормозить, вышел на дорогу и поднял руку. Танк остановился, и командир корпуса подошел к нему.
— Как фамилия командира танка?
— Танком командует Левинсон, товарищ комкор. Левинсон — это я.
— Хорошо.
Командир корпуса повернулся, сел в свою машину, и «кадильяк» поехал по дороге. Танки двинулись.
Несколько раз командир корпуса оглядывался назад и смотрел, как вереницей идут танки. Потом танки скрылись за поворотом.
Командир корпуса откинулся на спинку сидения и закрыл глаза. За последние три дня командир корпуса в общей сложности спал не больше трех часов.
Маневры продолжались еще девять дней.
За это время был условно убит командир того дивизиона, где был танк Левинсона, и Левинсон командовал дивизионом, и дивизион блестяще провел атаку совместно с кавалерией. Взятие батареи за лесом и успешная атака танков и кавалерии в значительной степени решила исход маневров. Левинсону в приказе объявили благодарность.
Через неделю после окончания маневров Левинсона вызвал в Москву тот командир корпуса, который говорил с ним после взятия батареи.
2
Командир корпуса принял Левинсона вечером. Перед началом разговора командир корпуса сказал секретарю, чтобы в кабинет никто не входил и чтобы телефоны секретарь переключил себе. Кабинет командира корпуса был большой, и только одна лампа с темным абажуром горела на столе, так что в кабинете было почти темно.
Левинсон стоял у двери, пока командир корпуса говорил с секретарем. Командир корпуса заметил, что Левинсон держится подтянуто и с хорошей выправкой, но свободно, даже почти непринужденно. Это понравилось командиру корпуса. Неуверенных и робких людей командир корпуса не любил.
— Сядем на диван, товарищ Левинсон. Удобнее на диване. Тем более, что разговор у нас будет откровенный и, наверное, не короткий.
Левинсон молча сел на диван, и командир корпуса сел рядом с ним.
— Как вас зовут, Левинсон?
— Борис, товарищ командир.
— Расскажите мне, Левинсон, что вы делали до армии. Мне нужно знать. Я потом скажу для чего. Рассказывайте подробнее. Ладно?
— Слушаюсь, товарищ комкор.
Левинсон задумался. Командир корпуса смотрел на него и ждал. Левинсон нравился ему все больше и больше.
— Мои родители, товарищ комкор, живут в Себеже. Есть такой город Себеж…
— Я знаю.
— Может быть, про родителей не нужно рассказывать подробно, товарищ комкор?
— Прошу вас, рассказывайте обо всем, Левинсон.
— Хорошо. В тысяча девятьсот восемнадцатом году в Себеже были белые, и был погром. У меня убили дедушку — отца моего отца, и второго дедушку отца моей матери. Мои родители и сейчас еще не очень старые, а тогда, в Себеже, они были совсем молодые, и у нас была большая семья, и многих из нашей семьи убили. Я был маленьким тогда, но я помню погром, и я никогда не забуду, никогда во всю мою жизнь… Вы знаете, у евреев-бедняков часто бывают дружные семьи, а у нас была особенно дружная семья, и дедушек я очень любил. Обоих дедушек. Их убили. Они были товарищами, и когда мой отец женился на моей матери, обе семьи слились в одну. Все у нас были кожевниками, и оба дедушки были кожевниками. Они мяли кожи всю жизнь и были сильные старики. Мой отец при белых скрывался, и когда был погром, дедушки стали защищать нас, внуков, и хотели драться с погромщиками. И их убили. Их убили очень страшно, товарищ комкор. Их не просто убили. Их мучили… Простите, товарищ комкор. Я зря говорю, но…
— Я сказал вам, Левинсон, что мне нужно знать о вас как можно больше. Говорите, пожалуйста. Хотите курить?
— Спасибо, нет. Я не курю.
— Я слушаю вас.
— Хорошо, товарищ комкор.
Левинсон помолчал, собираясь с мыслями.
— Отец тоже был кожевником, но он был не таким крепким, как дедушки, а кожевенное дело — вредное, и отец много болел. Сейчас он выглядит гораздо старше своих лет, и со здоровьем у него неважно. Это последствия голода. В голодные годы умерла моя младшая сестра, и отец едва не умер. Только я вырос таким здоровым. У нас в семье считается, что я пошел в дедушек. Ну, я учился в школе. Отец работал в кожевенной артели. Он организовал артель вместе с группой еврейских ремесленников. Отец у меня молодец — и большой общественник, и в партии он давно. С семнадцатого года. Только вот со здоровьем у него неважно. Я, значит, учился в школе. В девятилетке. Еще в школе вступил в комсомол. Учились мы тогда плохо, товарищ комкор, и больше митинговали. Ну, и я тоже увлекался общественными делами. Любил я очень только математику и физику. У нас был отличный учитель по этим дисциплинам, и от него я многое узнал. Я не слишком длинно рассказываю, товарищ комкор?
— Нет, нет. Дальше, пожалуйста.
— Школу кончить мне не удалось. Я ушел из девятого класса. Пришлось идти на производство. Я поехал в Ленинград и поступил учеником слесаря на Пролетарский завод, и у меня хорошо пошло дело, так что через полгода я уже работал самостоятельно, а через полтора года получил совсем приличный разряд.
— Какой?
— Седьмой, товарищ комкор.
— Это хорошо. Знаете, Левинсон, я когда-то тоже был слесарем.
— Правда? И мне нравилось это дело, но я мечтал о другом.
— О чем же вы мечтали?
— Я мечтал о военной профессии. И о математике. Я, видите ли, всегда был очень здоровым и много занимался спортом, и в комсомоле на заводе руководил военно-физкультурной работой, сталкивался с военными. По комсомольской работе. Мне казалось, что раз война рано или поздно все равно неизбежна, к ней нужно готовиться. Готовиться нужно всем, даже и не военным людям нашей страны, и мне хотелось сделать все, что возможно, чтобы я сам был полезнее на войне. Я не знаю, как это все объяснить. Наверное, тут играют роль и мои физические данные, и то, что я так хорошо помню местечко еврейское, и, может быть, погром. Все играет роль. Я не знаю, поймете ли вы меня, товарищ комкор, но…
— Я понимаю, Левинсон. Дальше.
— Хорошо. На заводе я старался как можно лучше поставить оборонную работу, и у нас был крепкий актив. Не очень много, товарищ комкор, но были толковые ребята. И всех нас увлекала техника. Создали мы военный кабинет в клубе. Подвал нам отвели. Ну, оборудование кое-какое получили. И все напирали на технику. Я в то время увлекся мотором и ребят заразил этим моим увлечением, и нам очень хотелось от моделей, таблиц, схем всяких перейти поскорее к настоящему делу. Мы, товарищ комкор, решили построить танк. Бились мы долго и наконец добились того, что райсовет ОСО выделил нам для военного кабинета корпус старого танка. Танк наш, товарищ комкор, был музейной реликвией, а не современным танком, но я помню, как мы были горды и счастливы, когда невероятное сооружение водрузилось на клубном дворе. И вот мы стали наш танк приводить в порядок. Полгода, товарищ комкор, мы возились с ним. По винтику, по шайбочке собирали мотор. Сами конструировали, и сами чертили, и сами строили. Через полгода, утром в выходной день, мы его запустили. Теперь, товарищ комкор, я танк неплохо знаю, и теперь я не взялся бы объяснить, как тогда у нас вышло, что эта неуклюжая металлическая штука получила возможность двигаться. Но факт остается фактом: наш танк ходил и поворачивался и даже преодолевал препятствия, — от волнения я наехал на фонарь и свалил его. За это завклубом чуть не сжил со света и меня, и наш танк, и наш кружок. Значит, танк ходил по двору. На заводе узнали об этом, конечно, на следующий день, и в наш кружок повалила молодежь. Раньше, товарищ комкор, до танка, приходилось ребят уговаривать. Теперь отбою не было. Ну и правда, кружок у нас получился хороший.
— Тогда, Левинсон, вы и написали книжку о комсомольцах-танкистах?
— Вы, товарищ комкор, и про книжку знаете?
— Как же. Конечно, знаю, Левинсон.
— Ну, разве это книжка, товарищ комкор! Писатель из меня не вышел. Я и не хотел писать.
— Напрасно. Книжка ваша принесла пользу, и вы скромничаете совершенно напрасно. Рассказывайте дальше.
— Хорошо. Хотя рассказывать уже почти нечего. Мой год должен был призываться, и я пошел в военную школу. Школу кончил на «отлично». Потом…
— Ну, остальное я знаю. Скажите, Левинсон, теперь вы тоже о чем-нибудь мечтаете?
— Нет, товарищ комкор. Теперь я не мечтаю. Теперь я командую и…
— Плохо. Плохо, что не мечтаете.
— Как, товарищ комкор? Может быть…
— Погодите, Левинсон. Вы рассказали мне много интересного. Я обещал сказать, зачем мне все это нужно.
— Да, товарищ комкор.
— Ну так вот зачем: мы хотим сделать опыт. Мы хотим молодого командира послать учиться в Академию Генерального штаба. Обычно в нашей Академии учатся старые, опытные, кадровые командиры. Вы, очевидно, знаете о том, что такое Академия?
— Да, товарищ комкор.
— Что вы сказали бы, если бы вам предложили пойти в Академию?
— Я не знаю, справлюсь ли я, товарищ комкор.
— Мы тоже не знаем. Мы решили сделать опыт. Я говорил вам… Ну, а вы должны справиться.
— Должен?
— По-моему, да.
Левинсон молчал. Он волновался, и яркий румянец выступил на его щеках. Командир корпуса встал и отошел к столу. Левинсон тоже встал.
— Так вот, Левинсон, по-моему, нужно сделать так: вы возвращайтесь в часть. В часть я пошлю приказание. Вас освободят от служебных обязанностей, и вы будете заниматься. Мой секретарь передаст вам программу и доставит нужные книги. До экзаменов осталось меньше двух месяцев, так что вам нужно приналечь. Вы сдадите экзамены и будете учиться. Понятно?
— Слушаюсь, товарищ комкор.
— Но прошу вас, Левинсон, иметь в виду, что в Академии вам придется очень тяжело. Очень. Вам нужно будет стать наравне с опытными боевыми командирами, с людьми, прошедшими через настоящие войны и через революцию. Понимаете вы это, Левинсон?
— Понимаю, товарищ комкор. Именно поэтому я просил бы…
— Что еще, Левинсон? Может быть, вы хотите отказаться?
Левинсон вытянулся.
— Нет, товарищ комкор.
— Что же вы хотите сказать, Левинсон?
— Простите, товарищ комкор. Больше ничего.
— Хорошо, Левинсон. Всего хорошего. Мы увидимся перед экзаменами. Желаю удачи.
Комкор сильно пожал руку Левинсона, и Левинсон пошел к двери.
— Еще одно слово, Левинсон.
— Слушаю, товарищ комкор.
— Знаете, я уверен был в вас с самого начала. Я уверен в вас и теперь. Мне хотелось бы не потерять этой уверенности.
— Я не знаю, как благодарить вас, товарищ комкор. Я очень…
— Меня не надо благодарить, Левинсон. Надо сдать экзамен в Академию, и здорово учиться в Академии, и хорошо кончить Академию. Можете идти. До свидания.
— До свидания, товарищ комкор.
Через два месяца Левинсон сдал экзамены и был зачислен в число слушателей Академии Генерального штаба.
3
Первое время Левинсон чувствовал себя неловко среди слушателей Академии. Большинство слушателей было значительно старше Левинсона по возрасту, Левинсон был самым младшим и по службе, и «кубики» в петлице гимнастерки Левинсона выделялись среди «шпал» и даже «ромбов» других слушателей.
Но Левинсону было легче учиться, и общеобразовательные предметы он знал не хуже многих сокурсников, а в начале обучения в Академии основной упор был на общеобразовательные предметы. Через месяц после начала занятий Левинсон был на отличном счету у преподавателей, и почти все слушатели первого курса хорошо познакомились, а многие близко сошлись с молодым командиром.
Потом как-то получилось так, что весь курс узнал историю Левинсона, и отношение к нему стало совсем хорошим.
Был только один слушатель, с которым Левинсону никак не удавалось сойтись, и именно этот командир нравился Левинсону больше всех.
Он был всего на четыре года старше Левинсона и, несмотря на молодость, был командиром с большим практическим опытом. Он прибыл в Академию из пограничных войск, экзамены сдал с большим трудом, и приняли его только потому, что он был заслуженным боевым командиром. Семнадцати лет, во время гражданской войны, он уже командовал ротой и потом служил чуть ли не на всех границах Союза, и бился с басмачами, и несколько раз был ранен, и совсем недавно его наградили орденом.
Он был выше среднего роста, широкоплечий и плотный. У него было немного грузное туловище и слегка кривые ноги, ноги истинного кавалериста. У него были правильные черты лица, прямой и короткий нос, большой лоб и голубые глаза. Он носил маленькие квадратные усы и довольно длинные волосы. Волосы у него были русые. Держался он всегда очень прямо, но в выправке его не было ничего нарочитого. Одевался он тщательно, с особым, незаметным штатскому человеку, щегольством. Был он замкнут и молчалив и чаще всего держался один.
Он очень много занимался, был упорен, почти упрям, с каждым днем делал заметные успехи, и преподаватели хвалили его. Несмотря на не совсем удачные экзамены, он выдвигался в число первых по успеваемости.
Фамилия его была Коршунов.
Левинсону в Коршунове нравилось все. Когда Левинсон в первый раз увидел Коршунова, Левинсон обратил внимание на его внешность. Потом Левинсон узнал, кто такой Коршунов, и молчаливый пограничник с орденом показался Левинсону олицетворением всего романтического и героического, что было, по представлению Левинсона, в военной профессии, в судьбе командира Красной Армии.
Левинсону очень хотелось подружиться с Коршуновым, но когда Левинсон заговорил с ним, Коршунов отвечал небрежно и сухо и не скрывал пренебрежительного отношения к Левинсону. Самолюбивый до мнительности, Левинсон отошел от Коршунова и больше не пытался даже заговорить с ним.
Все-таки прежнее восхищение Коршуновым у Левинсона осталось, и, не видя возможности ближе сойтись с ним, Левинсон не переставал внимательно следить за Коршуновым.
Коршунов не замечал отношения Левинсона и не скрывал своего мнения о нем. Именно то, что окончательно сблизило Левинсона с сокурсниками, — вся биография Левинсона и история его направления в Академию, — именно это решительно не понравилось Коршунову. Коршунов считал Левинсона счастливчиком и выскочкой, и направление Левинсона в Академию считал незаслуженным и приписывал якобы удачливому умению Левинсона устраивать свои дела в коридорах штабов. Коршунов так и сказал одному из слушателей, с которым Левинсон был близок, и этот слушатель передал все Левинсону.
Глубоко оскорбленный, Левинсон сначала хотел пойти и поговорить с Коршуновым, но потом передумал.
Прошло три месяца, и первый курс приступил к изучению специальных предметов.
В предметах общеобразовательных Левинсон по-прежнему был впереди, но в изучении военных дисциплин для него встретились большие трудности. Там, где его сокурсники могли опираться на свой практический опыт, там, где они знали и чувствовали самую суть, самую природу войны, там Левинсон терялся. Левинсон бросился за помощью к книгам, но с точки зрения современного марксистского понимания, с точки зрения опыта гражданской войны и Красной Армии в военной литературе были большие пробелы.
Левинсон растерялся.
Курс стратегии читал заслуженный командир. В прошлом рабочий, он сам проделал весь путь от партизанской войны до вершин военного знания, от рукопашных схваток до математики Генерального штаба. Он был практиком, и теория, которую он преподавал, целиком вырастала из практики. Он видел смятение Левинсона и хорошо понимал его, и он нашел способ помочь молодому командиру.
Он поговорил с Левинсоном, и Левинсон сознался во всех своих затруднениях. Тогда преподаватель стратегии сказал, что он прикрепит Левинсона к кому-нибудь из опытных командиров. Он сказал:
— Это будет своеобразное шефство, если вы ничего не имеете против, слушатель Левинсон.
Через несколько дней к Левинсону подошел Коршунов.
— Мне поручено помочь вам, — сказал он, прямо глядя в глаза Левинсона.
— Вам?!.
— Да, мне. Чем могу быть полезен?
— Но, право, я не знаю…
— Именно потому, что вы не знаете, вас и прикрепили ко мне. Вы живете в общежитии?
— Да.
— Я живу недалеко. Запишите адрес: Арбат, восемь, квартира пять. Сегодня вечером вы можете прийти ко мне?
— Да, могу.
— Я буду ждать вас к десяти часам.
Коршунов круто повернулся и отошел.
Ровно в десять часов Левинсон пришел к нему, и до двенадцати часов они говорили о стратегии, и многое, чего раньше Левинсон не понимал, Коршунов объяснил ему.
С тех пор Левинсон стал регулярно ходить к Коршунову.
Долгое время, несколько недель, их отношения были подчеркнуто холодными, и неприязнь Коршунова была для Левинсона мучительнее, чем когда-либо раньше, так как ему приходилось почти ежедневно видеться с Коршуновым и принимать помощь Коршунова.
Долгое время Коршунов был вежлив, как дипломат, сдержан, официален и не замечал или делал вид, что не замечает, как мучается Левинсон.
Левинсону Коршунов нравился еще больше, чем раньше. Несколько раз Левинсон пытался начистоту поговорить с ним, но всякий раз тон Коршунова пресекал эти попытки в самом начале, и Левинсон замолкал на полуслове. Отношения их оставались прежними.
Левинсон не мог забыть, как Коршунов отзывался о нем, и шефство Коршунова казалось ему оскорбительным, и все труднее становилось приходить на Арбат.
Левинсон буквально заставлял себя идти и часто, прежде чем постучать, в нерешительности останавливался перед дверью Коршунова.
Левинсон хотел было поговорить с профессором стратегии, но он не знал, как рассказать профессору о своих переживаниях. В то же время Коршунов очень помогал Левинсону в учебе.
Один раз Левинсон не выдержал: он просто не пошел к Коршунову.
На следующий день рано утром Коршунов постучал в дверь Левинсона. Левинсон делал гимнастику. Он стоял совершенно голый на коврике посреди комнаты, и морозный воздух врывался в настежь раскрытое окно. В руках у Левинсона были гантели. Не переставая делать гимнастику, Левинсон крикнул: «Да!» — и повернулся к двери, когда Коршунов был уже в комнате. Несколько секунд оба стояли молча, с удивлением глядя друг на друга.
Коршунов рассматривал Левинсона, как будто он видел его в первый раз. Левинсон был прекрасно сложен. У него были тонкие ноги и руки с длинными эластичными мышцами, и грудь и живот его были развиты. Его мускулатура не производила впечатления грубой и неуклюжей силы, как бывает у гиревиков и борцов, и не была разработана с расчетом на внешний эффект, как бывает у гимнастов. Левинсон скорее был немного слишком тонким и хрупким, но голым он выглядел как профессиональный спортсмен, а когда Левинсон был одет, нельзя было предположить, что у него такое тело. Летний загар еще не прошел, и кожа Левинсона была ровного шафранного цвета.
Растерянно глядя на Коршунова, Левинсон переминался с ноги на ногу. Коршунов улыбнулся.
— Я думал, вы больны.
— Я? Что вы. Нет, но…
— Почему вы не пришли вчера?
Левинсон положил гантели на пол, и когда он нагнулся, Коршунов видел, как мягко напряглись мышцы у него на спине. Левинсон взял халат с кровати, надел его, закрыл окно и пододвинул Коршунову стул.
— Садитесь, Александр Александрович.
Коршунов не садился.
— Почему вы не пришли ко мне, Левинсон?
— Простите Александр Александрович. Я никак не мог… Я…
— Я ждал вас весь вечер.
— Простите.
— Приходите сегодня. В девять. Хорошо?
— Хорошо, приду.
Коршунов повернулся к двери.
— Александр Александрович, — сказал Левинсон и шагнул за ним, краснея от волнения. — Александр Александрович, вам не надоело возиться со мной?
Коршунов обернулся и помолчал, прежде чем ответить.
— Нет, не надоело.
— Вы, конечно, знаете, что мне передали все, что вы говорили обо мне, и я, Александр Александрович, все время хотел…
— Перестаньте, Левинсон. Все это совсем не так, как вы думаете.
— Нет, Александр Александрович. Я давно хотел сказать вам. Я чрезвычайно благодарен, и я…
— Перестаньте, Левинсон, говорю вам. Вы не успеете одеться и из-за этаких лирических изъяснений на лекцию диамата пойдете голышом.
— Я прошу вас, Александр Александрович…
— Я прошу вас, Левинсон, пожаловать ко мне вечером к девяти часам, а сейчас вам необходимо одеваться.
Коршунов ушел. Левинсон оделся и пошел на лекцию.
Днем он видел Коршунова на лекциях и в коридорах Академии, но не говорил с ним.
В девять часов вечера Левинсон сидел в комнате Коршунова. Коршунов ходил из угла в угол, молча курил и улыбался каким-то своим мыслям. Левинсон был мрачен. Он решил во что бы то ни стало довести до конца начатый утром разговор и никак не мог начать, и видел, что Коршунов понимает это.
— Утром я хотел сказать, Александр Александрович… — наконец решился Левинсон, но Коршунов перебил его.
— Погоди, — сказал Коршунов. — Погоди, Левинсон. Сначала я скажу тебе то, что хотел сказать уже давно, а не сегодня утром.
— Я тоже давно, Александр Александрович.
— Погоди, говорю.
Коршунов остановился посреди комнаты. Он стоял, широко расставив ноги и нагнув голову. Левинсон тоже встал.
Коршунов подумал о том, что они стоят друг против друга, будто готовясь к драке, и улыбнулся. Левинсон нахмурился.
— Я, Левинсон, плохо думал о тебе и плохо говорил о тебе, и я был неправ. Теперь уже давно я узнал тебя и уже давно думаю совсем не так, как раньше. Я виноват, но ты, может быть, поймешь меня. Ты показался мне очень чистеньким. Понимаешь? У меня в Средней Азии есть командиры и красноармейцы — твои ровесники, и они живут как на войне и хорошо знают, что такое смерть, и кровь, и жажда, и жара, и мороз. Понимаешь, Левинсон? Я вспомнил о них, встретясь с тобой, и ты показался мне чистеньким счастливчиком. Теперь я знаю тебе цену, но тогда я думал иначе, и мне было обидно, что вот ты в Академии и с тобой нянчатся, и с тобой носятся, и ты не имеешь даже представления о том, что такое война, что такое бой, а твои ровесники уже годы прожили в боевой обстановке, и война для них — не игра, не маневры и не книги. Понимаешь, Левинсон? Понимаешь, спрашиваю?
Левинсон молчал.
Коршунов раскурил трубку.
— Давай погуляем сегодня, — сказал он.
Молча они оделись и вышли.
На лестнице, на площадке второго этажа, Коршунов остановился и тихо сказал:
— Все-таки ты многого не понимаешь еще, Левинсон.
Левинсон снова промолчал, и Коршунов не видел его лица, потому что на лестнице было темно.
По улице они зашагали быстро и шли в ногу, широкими шагами.
Левинсон молчал и глядел прямо перед собой.
Коршунов смотрел по сторонам, тихонько посвистывая, и косился на Левинсона.
Они шли по освещенным улицам, и на земле лежал снег, и огни реклам, и фонарей, и витрин магазинов были еще более яркими от снега. Окна домов были освещены, но верхние этажи домов были темнее нижних этажей, потому что нижние этажи сплошь были заняты магазинами. Огни города отбрасывали пламенный отблеск на темное небо, и казалось, будто где-то пожар, — такое было светлое небо над лиловыми и коричневыми массами крыш.
На тротуарах двигалась вечерняя толпа, и у входов в кинематографы были очереди, и на улицах стоял гул от человеческих голосов, и гудели автомобильные сигналы, и звенели трамваи.
Коршунов глядел по сторонам и несколько раз оборачивался. Одна женщина, высокая, в модной шляпе и меховом пальто, тоже обернулась и пристально посмотрела на него. Коршунов улыбнулся, и женщина улыбнулась еще несколько раз, и, заворачивая за угол, Коршунов видел, что она смотрела ему вслед.
Коршунов замедлил шаги возле подъезда ресторана и взял Левинсона под руку.
— Зайдем сюда. Поедим что-нибудь, — сказал Коршунов.
— Удобно ли? — хмуро отозвался Левинсон.
— Конечно, удобно! Пустяки.
Они вошли и разделись. Швейцар с белой бородой, и расшитом золотом мундире отдал им честь. Огромный зал ресторана был почти пуст, и в нем была торжественная тишина и полумрак, и неслышно ходили официанты в белых костюмах и парусиновых туфлях. Оба, Коршунов и Левинсон, в ресторанах почти никогда не бывали и здесь почувствовали себя неловко. Коршунов зашагал вперед, стараясь ничем не выдавать своей неловкости и громко звеня шпорами. Торжественный метрдотель в визитке подошел к ним и подвел к столику в углу. Нагнувшись над меню, метрдотель помог выбрать кушанья. Левинсон отказался от водки, и Коршунов попросил бутылку кахетинского. Официант накрыл стол и скоро принес еду и вино в алюминиевом ведерке с теплой водой. Командиры ели молча и молча выпили по бокалу вина. Потом официант убрал тарелки и снова налил вино в бокалы.
Когда официант ушел, Коршунов заговорил. Он говорил негромко и неторопливо. Он рассказывал Левинсону о границе, о басмачах, о сражениях с бандами, о смерти товарищей, о границе в горах и о границе в пустыне.
Ресторан постепенно наполнялся, почти все столики были заняты, оркестр на высокой эстраде настраивал свои инструменты, а Коршунов говорил и говорил.
Рассказ его был нестроен, Коршунов часто перескакивал с одного предмета на другой и не заботился о связности и последовательности событий. Он говорил не останавливаясь, не задумываясь, и рассказывал Левинсону о себе легко, как о другом человеке.
Левинсон слушал затаив дыхание, и совершенно забыл о том, где он находится. Ему слышались выстрелы, и горное эхо, и вой шакалов, и крики басмачей. Ему казалось, что он видит вороного жеребца Басмача, и молчаливого Алы, и скуластые лица вожаков басмаческих шаек. Он узнал о бесхитростной боевой дружбе пограничников и о смертельной ненависти старика Абдумамана. Он узнал о ране Коршунова, и о том, как Коршунов в первый раз готовился в Академию, и о книгах, которые читал Коршунов. Он узнал и о том, как трудно Коршунову заниматься в Академии, потому что не хватает систематических знаний, потому что приходится наверстывать упущенное в самом начале, упущенное в те годы, когда Коршунов воевал, вместо того чтобы учиться.
Левинсон узнал о бессонных ночах над учебниками и о напряжении всех сил, чтобы не поддаться слабости и не бросить Академию, чтобы не отстать, чтобы упрямо добиваться первых мест по успеваемости, чтобы биться, биться до конца.
Многое еще узнал Левинсон о Коршунове, и только когда оркестр заиграл оглушительную мелодию и танцоры вскочили из-за столиков, только тогда Коршунов замолчал и залпом выпил свой бокал.
— Меня прорвало сегодня, — улыбаясь сказал Коршунов. — Пойдем отсюда поскорее.
Они расплатились, вышли и молча шли до дома Коршунова. У ворот дома на Арбате они попрощались, и Левинсон сказал:
— Я все очень даже хорошо понял, Александр Александрович, я был бы круглым дураком, если бы теперь я помнил то, что вы думали обо мне раньше, и я ничего больше не хочу об этом говорить. Мне не нужно ничего объяснять, Александр Александрович, потому что вы понимаете сами…
— Понимаю, Левинсон. Конечно, понимаю. — Коршунов улыбнулся, и Левинсон отчетливо заметил, какое усталое у Коршунова лицо.
— Спокойной ночи, Александр Александрович.
— Спокойной ночи, Левинсон.
С этого вечера Коршунов и Левинсон стали друзьями.
4
Коршунов жил в маленькой комнате в коммунальной квартире на третьем этаже.
Окно его комнаты выходило во двор, и в комнате никогда не было солнца. В окно были видны задняя стена соседнего дама и клочок неба. В комнате стояли простой стол, два стула, узкая кровать и шкаф с зеркалом. Над столом была полка с книгами, и на стене висела фотография Дзержинского.
В комнате всегда было очень чисто, и, несмотря на то, что мебель занимала почти всю площадь, комната создавала ощущение пустоты, свободного пространства.
Коршунов питался в академической столовой и дома готовил только чай. Электрический чайник стоял на подоконнике, и когда бы Левинсон ни пришел, на столе стыл стакан крепкого чая.
Коршунов много курил. Кроме трубки, он курил и папиросы, и в комнате всегда было дымно. Левинсон фыркал и открывал форточку.
Дома Коршунов занимался целыми днями, все свободное от лекций время, и сидел над книгами по ночам. Он спал не больше четырех часов в сутки, и Левинсон поражался его выносливости.
Коршунов по-прежнему много читал. Раньше Левинсон не питал особой склонности к чтению, но Коршунов несколько раз спросил, читал ли Левинсон такую-то и такую-то книгу, и Левинсон прочел эти книги и тоже пристрастился к чтению. Они с Коршуновым много разговаривали о книгах.
Часто случалось так, что разговоры заходили далеко за полночь, и Левинсон оставался ночевать у Коршунова.
Иногда Коршунов отправлялся провожать Левинсона. Они быстро шли по безлюдным ночным улицам. Коршунов обычно молчал, а говорил Левинсон, и Левинсону нравилось говорить все, что приходило в голову, широко шагая в ногу с молчаливым товарищем.
Кроме Левинсона, Коршунов почти ни с кем не встречался. Времени не было, да и не хотелось никого видеть. Никто из московских знакомых Коршунова толком не знал, как он прожил все годы учения в Академии.
Никто не знал и о том, что в Москве у Коршунова была подруга. Только Левинсон видел ее.
Ее звали Анной. Она была невысокого роста, и у нее были большие карие глаза, и волосы она не стригла, а завязывала узлом на голове. Волосы ее были похожи на темное золото. Она была комсомолкой и работала в Наркомвнуделе. Она была серьезна и молчалива.
Левинсон несколько раз встречался с Анной у Коршунова, и однажды они втроем — Анна, Коршунов и Левинсон — были в театре.
Анна жила с родителями где-то в Замоскворечье. Она много работала и занималась на курсах по подготовке в вуз и редко виделась с Коршуновым.
Анна очень любила Коршунова, и Коршунов ее любил.
5
На последнем курсе Академии Коршунов занимал первое место. Первым он окончил Академию и лучше всех защитил диплом.
Последние месяцы прошли в такой горячке, что ни о чем, кроме экзаменов и дипломной работы, никто из слушателей не думал.
Левинсон и Коршунов защищали диплом в один день.
На изложение дипломной работы давалось ровно сорок минут и ни секунды больше, и они вызубрили текст наизусть и измучились, репетируя защиту и критикуя друг друга.
После защиты, усталые и взволнованные, они вышли из Академии и остановились на улице, сговариваясь о планах на ближайшие дни.
Мысль, что Академия окончена, была непривычной и казалась почти неправдоподобной.
Весна была в самом разгаре, по тротуарам бежали ручьи, и воробьи чирикали на голых деревьях бульвара.
Коршунов щурился на солнце и пыхтел трубкой. Левинсон излагал свой проект отдыха и торжеств по поводу окончания Академии. Проект был блистательный и включал посещения театров, и прогулку за город, и торжественный пир в комнате на Арбате.
Решили сейчас разойтись и сразу лечь спать и выспаться как следует, а завтра утром обсудить детали проекта Левинсона и приступить к его выполнению.
Но им не хотелось расставаться, и Левинсон отправился провожать Коршунова. По дороге они зашли на телеграф и послали телеграммы об окончании Академии. Левинсон послал телеграмму родителям в Себеж, а Коршунов послал телеграмму своему отцу.
У дома Коршунова они еще долго стояли, смеясь и вспоминая подробности защиты диплома, и наконец разошлись, когда солнце скрылось за крышами домов и безоблачное небо порозовело на западе.
Утром на следующий день Левинсон явился к Коршунову, но нашел дверь запертой. На двери кнопкой была приколота сложенная записка. Записка была Левинсону. Он снял ее, развернул и прочел:
«Бобка, — писал Коршунов, — празднуй сам. Я уехал в Харьков. Умер отец».
Телеграмма о смерти отца ждала Коршунова дома, когда он вернулся из Академии, и он уехал с вечерним поездом.
Двенадцати лет от роду Сашку Коршунова привезли из деревни и отдали в обучение к маляру-живописцу Сидору Никифоровичу Волкову. Привез Сашку отец, и Сашка был потрясен переездом до города на поезде. Самый город показался Сашке страшным, — столько в городе было людей и такие огромные были дома.
Сашка прожил у Сидора Никифоровича Волкова девять лет, и первые три года он был в «мальчиках» и на его обязанности было убирать мастерскую и квартиру Волкова, выполнять мелкие поручения, тереть краски и на ручной тележке отвозить заказчикам готовые вывески.
Отец Сашки умер на второй год Сашкиной жизни у Сидора Никифоровича Волкова, а мать умерла так давно, что Сашка ее не помнил. Сашка остался совсем один.
У Сидора Никифоровича Волкова Сашке жилось плохо. Сидор Никифорович был человек мрачный и нелюдимый, и он был женат на молодой (первая его жена умерла). Жена управляла всем в мастерской, Сидор Никифорович боялся ее, и боялся, что она бросит его и уйдет. Сидор Никифорович был вообще боязлив и робок, и только когда он напивался, он не боялся никого и жена пряталась от него. Он с топором искал ее, плакал и страшно ругался.
Когда-то Сидор Никифорович писал иконы, но заказов на иконы было мало, Сидор Никифорович стал писать вывески, и он не любил этой работы.
Сашка долгое время был самым младшим в мастерской, за Сашку некому было заступиться, и он вытерпел много побоев. Его били за малейшую провинность и просто так, если он в нехорошую минуту попадался под руку.
Сидор Никифорович бил Сашку особенно жестоко потому, что на Сашке он безнаказанно мог вымещать все свои обиды, и потому, что Сашки он не боялся. Сашке некуда было деваться, и Сашка терпел побои и старался как можно меньше быть на виду.
Сашке нравилось малярное дело и нравились красивые цвета, и поэтому Сашка любил растирать краски.
Приглядываясь к работе мастеров, Сашка сам научился нехитрому искусству писать вывески, мастера давали ему работу, и когда он выполнял работу, мастера говорили Сидору Никифоровичу, что это сделали они.
Только через три года Сидор Никифорович взял нового «мальчика» и перевел Сашку в ученики. Но Сашку учить было не нужно, и Сашка работал не хуже других мастеров. Несмотря на это, еще три года Сашка считался учеником и получал меньше других мастеров. Только когда Сашке исполнилось восемнадцать лет, Сидор Никифорович приравнял его к остальным мастерам.
Теперь Сашку называли Александром и его не только не били, но даже побаивались, потому что однажды он заступился за очередного «мальчика» и ударом в грудь сшиб с ног одного из мастеров — здоровенного и рослого парня.
Александр был невысокого роста, но коренастый, широкоплечий и сильный. Он был красивым парнем, и на него заглядывались девушки. Хозяйка, жена Сидора Никифоровича Волкова, стала обращать на Александра внимание, и Сидор Никифорович Волков заметил это. Он был бы рад прогнать Александра, но боялся: Александр был лучшим мастером и выполнял самые сложные работы.
Дела Сидора Никифоровича Волкова пошли в гору, и он стал брать подряды на малярную отделку домов. Александр был мастером по разделке штукатурки под мрамор или под дерево.
Александр любил тонкую работу и, отделывая стены под мрамор или под дерево, старался, чтобы выходило как настоящий камень, или мореный орех, или дуб.
Александр хорошо зарабатывал, он не пил, и у него были кое-какие сбережения.
Он женился в тысяча девятисотом году на дочери кузнечного мастера вагонного завода и снял крохотную квартирку неподалеку от мастерской Сидора Никифоровича Волкова.
Жену Александра звали Настасьей. Александр очень любил ее. Они жили хорошо, но у них не было детей, а им хотелось иметь ребенка. Настасья Коршунова ходила на богомолье и горячо молилась, чтобы бог послал ей ребеночка.
Сидор Никифорович Волков расширял свое дело и богател. В городе строили много домов, и была строительная горячка. Александр по-прежнему работал не спеша и старательно отделывал свою работу. Он делал так, чтобы штукатурка и краска держались много лет. Но Сидору Никифоровичу Волкову это было не нужно, потому что ему было нужно поскорее сдать работу и чтобы работу только приняли. Он не заботился о том, хорошо ли выглядит отделка и долго ли она простоит. Однажды он сделал замечание Александру, и Александр попросил расчет.
Он проработал девять лет у Сидора Никифоровича Волкова, но ему не было жалко уходить от него.
Александр поступил на вагонный завод, где работал его тесть, и на заводе его скоро оценили и через год назначили мастером малярного цеха.
Теперь Александра называли Александром Александровичем.
В тысяча девятьсот третьем году у него родился сын. Сына назвали Александром.
В тысяча девятьсот пятом году вагонный завод забастовал. Александр Александрович одним из первых примкнул к забастовке. Директор завода был зол на Александра Александровича, потому что Александр Александрович был мастером, а не простым рабочим, и директор рассчитывал на него. Александр Александрович не был ни в какой партии, но он пошел с забастовщиками, и за ним сразу забастовал весь малярный цех.
Забастовку директор завода не простил никому, и Александра Александровича забрали в солдаты, хотя, если бы директор захотел, Александра Александровича не взяли бы, так как вагонный завод считался как бы военным.
Александр Александрович воевал недолго, потому что его скоро ранили. Его ранили в ногу, и рана была легкая, но из-за небрежности госпитальных врачей Александр Александрович остался хромым на всю жизнь.
Однако хромота не мешала ему работать. Его приняли опять на вагонный завод, потому что он вернулся из действующей армии с солдатским Георгием.
На вагонном заводе Александр Александрович проработал всю свою остальную жизнь.
Сын его рос и был драчливым мальчишкой. Мать не чаяла в нем души и баловала его. Александр Александрович сына за драки ругал, но втайне был доволен, что сын растет не трусом и сумеет за себя постоять.
Когда пришло время учить Сашку, Александр Александрович сам отвел его в школу и внимательно и строго следил за его ученьем. Сашка был по-прежнему забиякой, но учился неплохо, хотя учителя и говорили, что при его способностях он мог бы учиться гораздо лучше.
Февральскую революцию Александр Александрович встретил с улыбочкой и поверил только в Октябрьскую революцию. Войну Александр Александрович не переставал проклинать, и когда большевики по-настоящему сказали о мире, Александр Александрович заявил, что он с большевиками и что Ленин правильный человек. Но в партию Александр Александрович не вступил и на все разговоры заводских большевиков отвечал, что он, Коршунов, маляр, и политика не его дело.
В восемнадцатом году ушел из дому Сашка. Он бросил школу и ушел в Красную Армию, и Александр Александрович с женой остались одни.
Сашка писал редко, а потом город заняли белые, и Александр Александрович совсем перестал получать письма от сына. Долгое время Коршуновы не знали, жив ли Сашка и где он. Только когда белых прогнали, Александр Александрович получил известие о том, что сын его жив и командует ротой.
Александр Александрович всплакнул над письмом и гордился сыном, но на заводе ворчал, что толку не выйдет, ежели в Красной Армии командирами будут мальчишки.
Потом, в голодные годы, умерла жена Александра Александровича.
Сын Сашка приехал на похороны. Он был на голову выше отца и шире его в плечах. Он приехал в мохнатой бурке и в кубанке с зеленым верхом, с шашкой и маузером. Он пробыл с отцом три дня и уехал. Проводив его, Александр Александрович впервые почувствовал себя стариком.
Завод не работал, но Александр Александрович привык вставать по гудку, и, хоть гудка не было, он вставал рано утром. День казался длинным, и время некуда было девать. Часто Александр Александрович ходил на завод и подолгу бродил по пустым цехам.
Когда завод собрались снова пускать, Александр Александрович был счастлив и сам написал новую вывеску для заводских ворот.
Завод назывался теперь «Красный Октябрь».
Жизнь Александра Александровича снова наполнилась работой, и он работал с жадностью, будто куда-то спешил.
Он стал по-стариковски немного суетлив, и походка его стала быстрой и речь торопливой.
Ему дали пенсию и объявили его героем труда, но бросить работать он отказался и работал по-прежнему отлично.
Сын служил в пограничной охране, и Александр Александрович не виделся с ним годами, но регулярно переписывался, и сын писал ему о борьбе с басмачами. Александр Александрович писал о делах на заводе и обо всем, что казалось ему неправильным.
Квартиру Александра Александровича уплотнили, и он был рад этому, потому что ему было скучно жить одному. Ему понравилась семья молодого рабочего, которого вселили к нему в квартиру. Скоро соседи привыкли к Александру Александровичу и считали его своим, и их пятилетний сын называл его дедушкой.
От Сашки долго не было писем, и потом он написал, что его серьезно ранили в бою, но он вылечился. Через два дня после того, как пришло это письмо, Александра Александровича на заводе поздравили с награждением сына и показали газету, где было решение президиума ЦИК. Сын прислал письмо из Москвы и потом снова уехал на границу.
Александр Александрович работал по отделке спальных вагонов, и вагоны получались просто красавчики. У Александра Александровича были ученики фабзайчата, и он учил их всем тонкостям малярного искусства.
С сыном Александр Александрович переписывался по-прежнему регулярно, и Сашка написал, что готовится в Академию Генерального штаба, но потом не оказалось мест, и Сашка в Академию поступил только через год.
Александр Александрович гордился сыном и всем рассказывал, что его Сашка лезет в генералы, и в письмах называл Сашку «ваше превосходительство, мой сын Сашка». Из Москвы от Сашки письма приходили чаще, чем с границы, и Сашка подробно описывал Москву и писал про то, как много приходится заниматься, и что когда он кончит Академию, пусть старик возьмет отпуск и приедет посмотреть Москву.
Александр Александрович мечтал об этой поездке. Приятелям на заводе он рассказывал о Москве и обещал привезти из Москвы подарки.
Поехать в Москву Александру Александровичу не удалось. Он умер на заводе во время работы. Умер от разрыва сердца.
Смерть его была легкая. Он торопился покрыть лаком двери в почти готовом вагоне и быстро шел по цеху с банкой лака и с плоской кистью в руках. Не доходя нескольких шагов до вагона, он упал, и ученики-фабзайчата думали, что он споткнулся, и бросились к нему, чтобы помочь ему встать, но он был мертв.
С завода послали телеграмму в Москву сыну Александра Александровича. В тот же день из Москвы пришла телеграмма, и сосед Александра Александровича вскрыл ее. В телеграмме было написано:
Академию кончил зпт диплом защитил тчк выезде Москву телеграфируй тчк Сашка
Сын Александра Александровича приехал на следующее утро. Хоронил Александра Александровича весь завод.