Полковник Кварич — страница 27 из 66

Гарольд Кварич тоже был счастлив, хотя и несколько беспокойным и необычным образом. Миссис Джобсон (старуха, которая прислуживала ему в Моулхилле, наряду с садовником и глупой деревенской девицей, ее племянницей, которая перебила всю посуду и чуть не довела полковника до белого каления, хлопая дверями, сдвигая с места его бумаги и даже вытирая пыль с его лотков с римскими монетами), по секрету рассказала своим приятельницам в деревне, что по ее мнению бедный джентльмен подвинулся рассудком.

Когда ее спросили, на чем основано это ее убеждение, она ответила, что он часами ходит взад-вперед по обшитой дубовыми панелями столовой. Когда же это упражнение, в результате которого, по словам миссис Джобсон, он уже протоптал на новом турецком ковре проплешину, ему надоедало, он вынимал «размазанный» (то есть размытый) рисунок, ставил его на стул и смотрел на него сквозь пальцы, качая головой и что-то бормоча себе под нос. Затем – еще одно убедительное доказательство помутнения рассудка – он брал пол-листа бумаги с какой-то надписью на нем, ставил его на каминную доску и долго разглядывал. Затем переворачивал вверх тормашками и снова разглядывал, затем ставил то одним боком, то другим, затем подносил к зеркалу и разглядывал его отражение и так далее. Когда ее спросили, откуда ей все это известно, она призналась, что ее племянница Джейн видела это в замочную скважину, а не один раз, а часто.

Разумеется, как тотчас понял опытный и проницательный читатель, это означало лишь то, что расхаживая по ковру и вытаптывая его, полковник думал об Иде. Разглядывая картину, которую она ему подарила, он восхищался ее кистью и пытался совместить восхищение со своей совестью и своими довольно своеобразными взглядами на искусство. А когда изучал лист бумаги, то тщетно пытался понять суть сообщения, которое во времена правления Карла Первого сэр Джеймс де ла Молль написал сыну в ночь накануне своей казни, будучи уверен, что в нем наверняка кроется ключ к местонахождению спрятанного стариком клада.

Разумеется, рассказ этой достойной женщины, миссис Джобсон, не утратил своей яркости в многочисленных пересказах, и когда, наконец, достиг ушей Иды, – не без помощи Джорджа, ибо в дополнение к своим иным многочисленным функциям, тот был единственным уполномоченным поставщиком новостей их деревни и графства, – из него следовало, что полковник Кварич окончательно свихнулся.

Десять минут спустя этот свихнувшийся лунатик прибыл в замок в парадном платье и в здравом уме, после чего Ида быстро повторила свою волнующую историю, отчасти к последующему дискомфорту миссис Джобсон и Джейн.

Никто, как кто-то однажды заметил с равной правдой и глубиной, не знает, что может произойти за минуту, и уж тем более, никто не знает, что произойдет, скажем, в течение двухсот сорока минут вечера. Например, Гарольд Кварич – хотя к этому времени он зашел так далеко, что мог без стеснения признаться себе в том, что совершенно и безнадежно влюблен в Иду, влюблен той устоявшейся и решительной страстью, какая иногда поражает немолодых людей, будь то мужчина или женщина – даже не предполагал, что до конца вечера он объявит ей о своей любви. Последствия этого заявления будут описаны нами в их должном порядке. Когда он переодевался к ужину, у него было не больше намерений сделать Иде предложение, нежели, чем лечь в постель, не раздеваясь.

Его любовь была глубокой и ровной, но, возможно, ей не хватало той дикой стремительности, которая уносит людей так далеко в их юности, порой гораздо дальше, нежели одобряет их разум. По сути, это была привязанность немолодого мужчины, и она была похожа на живописную страсть двадцатипятилетнего юноши в той же мере, что и мчащийся с гор бурлящий поток – на судоходную реку. Первый мчится, ревет, сметает мосты и разрушает счастливые дома, в то время как другая несет на своей безмятежной груди плоды мира и изобилия и, как правило, пригодна для нужд человека. Тем не менее, есть в бурных потоках своя прелесть. В этом первом порыве страсти есть свое величие, проистекающее из внезапного таяния снегов чистоты, веры сердца и бескорыстной, ничем не запятнанной преданности.

Но и горные потоки, и судоходные реки подвержены общей судьбе: и те и другие порой срываются в пропасть, и когда это происходит, даже последние на какое-то время перестают быть судоходными. Теперь эта катастрофа могла вот-вот настичь нашего друга полковника.

Итак, Гарольд Кварич отужинал, причем, вкусно и в приятном обществе. Сквайр, который в последнее время был бодр, как сверчок, этим вечером тоже был в ударе, рассказывая бесконечные истории непонятно о чем. В устах кого-то другого эти истории были бы до известной степени утомительны, но в устах старого джентльмена, рассказываемые с редким воодушевлением, они приобретали оригинальность и своеобразный аромат эпохи Тюдоров, отчего даже самая утомительная и длинная из его историй была бы приемлема в любом обществе.

Сам полковник тоже показал себя достаточно неожиданным образом. У него имелся запас сухого юмора, который он демонстрировал крайне редко, но когда всё же это делал, то самым похвальным образом. Вот и в этот вечер, он поистине блеснул этим своим качеством к вящему удовлетворению Иды, которая была женщиной не только умной, но и остроумной. Иными словами, ужин прошел в весьма приятной обстановке.

Гарольд и сквайр все еще сидели за вином. Хозяин замка в пятый раз в подробнейших деталях живописал своему гостю, как его покойная тетушка, миссис Масси, поддалась на уговоры некоего ученого антиквара превратить или, скорее, вернуть Гору Мертвеца в ее предполагаемое первоначальное состояние жилища древних британцев, и как вытянулось ее лицо, когда ей пришел счет за сделанные работы, когда вдруг слуга объявил, что его ждет Джордж.

Старый джентльмен сердито поворчал, однако встал и вышел, чтобы в течение следующего часа или около того рассуждать со своим помощником о состоянии дел, оставив гостя одного. Полковнику ничего не оставалось, как самостоятельно проделать путь в гостиную.

Войдя в нее, полковник увидел, что Ида сидит за роялем и поет. Услышав, как он закрыл дверь, она обернулась, мило кивнула и продолжила петь. Он подошел и сел на низкий стул в двух шагах от нее, причем, таким образом, чтобы видеть ее лицо, которое было для него приятнейшим объектом созерцания. Ида играла без нот – единственным источником света в комнате была низкая лампа с красной бахромой. В этом полумраке наш герой мог мало что разглядеть, даже черты ее лица, но если полумрак этот отчасти лишал его полного удовольствия, с другой стороны, он придавал ей особую красоту, окутав ее черты поволокой волшебной мягкости, которой им порой недоставало в ярком свете дня.

Полковник (не будем забывать, что он был влюблен, а время было после ужина) был настроен на поэтический лад (внутренне, конечно), и в своем сердце он сравнивал ее сначала со святой Цецилией за ее органом, а затем с Ангелом Сумерек. Никогда еще он не видел Иду такой красивой. Нет, она всегда была женщиной видной, благородной внешности, но в эти мгновения царивший в комнате полумрак и, хотя сам полковник ничего об этом не знал, волшебная тень, отбрасываемая на него ее сердцем, возможно, вкупе с музыкой, смягчили и преобразили ее лицо, и оно казалось ему почти ангельским.

Именно сильные, волевые лица, а отнюдь не мягкие и милые, способны к наибольшей нежности, и даже у некрасивого человека, когда его лицо видится таким образом, оно приобретает свою, присущую только ему красоту. Но Ида не была некрасивой, поэтому в целом не удивительно, что Гарольд Кварич был так впечатлен. Ида пела почти без перерыва, – во всяком случае, так могло показаться со стороны, – совершенно не отдавая себе отчет в том, что происходило в душе ее поклонника. У нее были хорошая память и приятный голос, и она действительно любила музыку, так что это ей не стоило особого труда.

Вскоре она запела песню на стихи Теннисона, нежные и красивые строки, которые наверняка знакомы большинству читателей ее истории. Вот ее первый куплет:

Да не разверзнется земля,

Что подо мной, могилой,

Пока я здесь не обрела,

Что сердцу многих мило…

Это очень красивая песня, и ее красота ничуть не пострадала в исполнении Иды. Эффект же, который она произвела на Кварича, был весьма своеобразным. Под магией музыки и магией голоса Иды вся его прошлая жизнь как будто вздыбилась и пошла трещинами, подобно тому, как северные льды трещат и ломаются под жгучим летним солнцем. Разломившись на куски, она пошла ко дну и исчезла в глубинах его естества, в этих жутких бездонных глубинах, которые колышутся и шепчутся в океане любого человеческого сердца, подобно тому, как море колышется под коркой льда; которые колышутся и шепчутся и катятся к неведомому берегу, и нет у нас ни навигационных карт, ни знания о нем. Прошлое миновало, застывшие льдом годы растаяли, и вновь через его сердце пронесся порыв свежего ветра, а над его головой вновь было чистое небо, в котором парили ангелы. От дыхания этой чарующей песни барьеры его «я» пали, его душа устремилась навстречу ее душе, а все дремавшие возможности его жизни восстали из похороненного времени.

Он сидел и слушал, и дрожал, пока нежные звуки музыки, наконец, не смолкли в тишине. Они умерли и перенеслись в пустоту, которая собирает и хранит все вещи, а он остался сидеть, чувствуя, как щемит его сердце. Ида повернулась к нему со слабой улыбкой, так как песня тронула и ее душу. Он же почувствовал, что должен что-то сказать.

– Какая прекрасная песня, – сказал он. – Спойте ее еще раз, если не возражаете.

Она не ответила, однако выполнила его просьбу.

Да не разверзнется земля,

Что подо мной, могилой,

Пока я здесь не обрела,

Что сердцу многих мило…

Потом пение оборвалось.

– Почему вы смотрите на меня? – спросила она. – Я чувствую на себе ваш взгляд и начинаю нервничать.