др, Константин), убийство отца будущего писателя (крестьяне — дети против помещика — отца), убийство Карамазовыми — сыновьями Федора Павловича, смерть Верховенского-старшего как (во многом) следствие деяний сына Петруши (опосредованное убийство), убийство Александра II (царя — отца) подданными (детьми), до которого Достоевский не дожил всего несколько дней, — однако воздух последних лет его жизни был пропитан запахом царской (отеческой) крови.
И тема эта не исчерпана поныне. Проклятием легла она с нелегкой руки «омского каторжанина» на русскую историю. Убийство Николая II, будучи эпилогом в чреде насильственных или «странных» смертей Романовых (убиты Петр III, Павел, Александр II, Николай II; при не вполне ясных обстоятельствах кончили жизни Александр I, Николай I), стало кровавым прологом для красных вождей: Ленин, Троцкий, Сталин (убежден: если не в деталях, то по сути Авторханов прав: три толстяка — Георгий, Лаврентий и Мыкита — «замочили» отца народов) — убиты. Да, да и Ленин тоже. Политбюро «помогло» Ильичу, отправив его под фактический арест в Горки.
Сталин последний в ряду правителей — отцов. Затем, от Хрущёва до Горбачёва, власть постепенно изживает отцовскую природу. Происходит очередная, после Петра и Ленина — Сталина, десакрализация русского cratos-a. Поэтому «мужицкого царя Никиту» и могильщика коммунизма Горбачёва уже не убили, а лишь погнали вон. Процесс этот так углубился, что следующего правителя россияне уже выбирали (впервые, подчеркнем). Отцов же, как известно, не выбирают…
Но тема, повторю, не исчерпана. Достоевский еще актуален. Борис Николаевич Ельцин, как мы хорошо помним, из всех возможных политических ролей как-то больше предпочитал отцовскую (эдакий папаша Карамазов), и политики-«отцы» (Примаков, Лужков) в народном сознании явно теснили политиков-«женихов» (Явлинский, Лебедь, Жириновский, Немцов). А уж если «жениха» и приняли, то лишь такого, которого сам «папаша» благословил и которого страстно хотят видеть «отцом». Да и о воссоздании монархии все поговаривают. Не исключено, что и договорятся. И за всем за этим одна интенция: ох, несладкой оказалась безотцовщина, трудно деткам без отцовской власти. А значит, и не изжит этот комплекс русской жизни, эта тема: «отцы и дети» и «власть и ее убийство».
Напомним только, что все это пришло на смену другой властно-психологической «диспозиции». Петр был первый царь, умерший «странно» (есть подозрение, что помогли умереть — Меншиков и Екатерина), и последний отец — персонификатор власти, убивший своего сына. До этого отцы детям укорот делали (Иван IV, Иван III отчасти — внука, имевшего шансы на трон, уморил). Это, конечно, другая тема. Но держать ее в уме следует. Она, как мы в дальнейшем увидим, тоже имеет некоторое отношение к русским мифам и их особой креативной силе.
Этой особой силой в особой, кстати, мере обладал Н.В. Гоголь. Хлестаков, Чичиков, Коробочка, Собакевич, Манилов и другие пришли в Русский Дом и поселились в нем навеки «с подачи» Николая Васильевича. До него их не было. То есть были, но не явленно, не ощущаемо и не зримо. Гоголь сказал: «Вот они!» И они зажили, задвигались, задышали. Пошли плодиться и размножаться. И, конечно, мутировать. В редком русском не найдешь одновременно Хлестакова, Манилова и Чичикова.
И это не метафора. «Хлестаков» и «Чичиков» суть социологические категории, с помощью которых адекватно познается и описывается русская жизнь. Это также инструменты русской гносеологии. Как и Обломов, Штольц, Онегин, Печорин, Чацкий, Рахметов и др. Более того, «лишний человек» («лишние люди») — совокупный образ, созданный нашей литературой, — стал важнейшей, фундаментальной категорией отечественной истории XIX — начала XX столетия.
* * *
Ну а теперь пора вернуться к русской мысли. Она, как отмечалось, тоже в высшей степени креативна. Однако в силу ряда обстоятельств это ее качество недостаточно осознано, попросту недостаточно известно. Что, кстати, весьма прискорбно, поскольку «домашние заготовки» вполне бы пригодились сегодня русскому уму в его стремлении «обустроить Россию». Да и многое бы прояснили относительно того, что представляется «тем-то и тем-то», но на самом деле «тем-то и тем-то» не является. Или наоборот…
Правда, для того, чтобы это обсуждать, надо отказаться — пусть на время, пусть не совсем — от привычного знания (полузнания, наслышенности и т. п.) русской мысли, от привычного ее восприятия, от устоявшихся классификаций мыслителей, их исторических репутаций.
Прежде всего, следует иметь в виду, что «русская мысль» — это социоинтеллектуальный феномен, имеющий достаточно четкие хронологические рамки, границы. Русская мысль «просыпается» в прологе XIX в. Позади столетие заимствований, ученичества, подражательства. Она готова к зрелому творчеству. Да и эпоха верит. Корабль Просвещения потерпел крушение в штормах Французской революции. Наполеоновские войны, романтизм, историческая школа права, немецкая философия, консерватизм (Шатобриан), либерализм (Бенжамен Констан), социализм и т. д. — на все это необходимо было дать ответ. Какая эпоха уходила! И какая вступала в свои права! Всему этому ренессансному восторгу и порыву, гносеологическому оптимизму и самоуверенности пришел конец. Зато явились болезненная саморефлексия, иррационализм, пессимизм и новые утопии социальной гармонии.
А за плечами России был век Петра и Екатерины, век, расколовший Отечество на два «враждебных склада жизни» (В.О. Ключевский), — европеизированный, петербургско-имперско-дворянский, и старомосковский, традиционно-патриархальный. И этот раскол в большой мере определит судьбы страны. Русская мысль просыпается, когда исторические часы указывают на «1812 год» (в широком смысле — и то, что к нему привело, и его последствия), который занес нас в Париж, произведя русского царя в «главу царей». Но и — в недавнем прошлом пугачевщина и незнание того, что делать с крепостным правом.
Все это и многое другое, сойдясь в какой-то точке, стало причиной «большого взрыва» — рождения оригинальной и субстанциальной русской мысли (включая и социально-политическую).
Но и верхняя граница не менее значима и значительна. Национал-социалистическая революция в Германии, расцвет фашизма в Италии и салазаризма в Португалии, вот-вот разразится гражданская война в Испании, мировой экономический кризис и спасительный New Deal, энциклика Пия XI «Quadragesimo anno», явившаяся поддержкой свободной рыночной экономики и критикой капитализма с социал-реформистских позиций. А в России — полная победа Сталина и его режима … Иллюзии развенчаны повсюду. Немецкий национализм, так радостно и бодро начинавшийся в «Замкнутом торговом государстве» Фихте, логично завершается «тотальным государством» К. Шмитта. Все продумано до юридических деталей. За работу, немецкие товарищи! И палачи, засучив рукава, принялись за дело … — «Полмира в крови и в развалинах век». — Вместе с немецкими палачами выступили, реализуя собственные и заимствованные утопии, интенсивно созидавшиеся более столетия, палачи русские, итальянские, испанские и пр., пр., пр.
Конец первой трети XX столетия подвел кровавую черту, разделившую социальную историю нашего времени на эпоху «слова» и эпоху «дела».
Русская мысль тоже «закругляется». Последние великие ее поколения («бердяевское» и «евразийское») уже высказались. Принципиальные вопросы сформулированы, принципиальные ответы получены. Разумеется, движение, развитие мысли не останавливаются. Однако последовавшие десятилетия субстанциально и тематически нового почти не принесли.
Это дает мне основание утверждать: русская мысль XIX — первой трети XX столетия есть некая, вполне завершенная целостность. Именно как целостность я и предлагаю ее понимать. И именно ее проекты и предложения рассматривать.
Нет, я не хочу сказать, что в Древней Руси не думали. Что лишь насильственная прививка некоторых элементов европейской культуры побудила наших прадедов к философствованию, к гнозису. И поучившись эдак около столетия, они вдруг заговорили собственным языком. Конечно, и допетровская Русь мыслила. Мы являемся наследниками великой и великолепной интеллектуальной традиции русского православия. От митрополита Илариона до Юрия Крижанича и Симеона Полоцкого. Мы наследуем и определенные измерения византинизма (модель симфонии, паламизм и т. д.). В нашем сознании, безусловно, навечно отпечатались и черты ордынства. Не в меньшей мере, чем Abendland, Русь вобрала в себя и общехристианские (т. е. поверх конфессиональных различий) идеи. В том числе эсхатологизм, хилиазм, учение о трех царствах (у нас — «Третий Рим») и др. Не стоит забывать и о языческом пласте русского сознания (как утверждают историки, весьма живучем).
Однако все это не привело к становлению субстанциальной интеллектуально-философской культуры и мысли (включая социальную). И не могло привести в рамках той, московско-до-петровской, цивилизации. Ей там попросту не было места; так сказать, не предполагалось.
Перефразируя известное выражение, рождение русской мысли было русским ответом на французскую политическую и английскую промышленную революции. А также, о чем отчасти уже говорилось, на революцию Петра, на революцию русского сознания XVIII в. и т. д. Рубеж осьмнадцатого и девятнадцатого столетий был ознаменован вступлением России в Современность (Modernity). Это была, разумеется, Современность по-русски, или, другими словами, у России в пространстве Modernity было свое место.
Соответственно, по одежке и пришлось протягивать ножки. Ухнул «большой взрыв», и Россия «вдруг» заговорила голосами Карамзина и Сперанского. Вполне неповторимыми и современными голосами.
Итак: что же они (и те, кто пришел вслед за ними; и приходили, приходили, пока всё не провалилось куда-то в небытие) завещали нам? Назовем, укажем на ряд (далеко не полный) предложений конкретных, деловых. Небезнадежных, полагаю, для русского служебного пользования.
* * *
Начнем abovo, т. е. с Николая Михайловича Карамзина, этого классического джентльмена, певца бедной Лизы и Марфы-посадницы, путешественника по закатным странам и подмосковного затворника, придворного историографа и советника царя. Ему (повторим) навек принадлежит русская история. Его миф по поводу прошлого Отечества стал одной из констант русского сознания. Миф, сводящий историю родины к истории власти, истории самодержавия. Недаром он пишет не «Историю России», а «Историю государства Российского».