Итак, СССР демонстрирует апофеоз трудовой передельной собственности. Или, пользуясь философским словарем, собственности реалистической. Тогда собственность западного типа можно назвать «идеальной», номиналистической. Там, в закатных странах, собственность есть сложная система правоотношений по поводу вещественной субстанции (ныне и интеллектуальной). И эта самая система, эта «идеальная собственность» предполагает нарушение социального равновесия.
В рамках господства этого института существуют и бессобственники. Следовательно, заложена «необходимость» и эксплуатации, и отчуждения. Поэтому социальная история Запада последних веков и есть борьба против отчуждения — эксплуатации. Надо сказать, что в ходе этой борьбы выработан целый набор средств для качественного преодоления этой «необходимости». Но — не количественного передела. Правда, последнее было бы у них невозможно (интересно, понял ли это хотя бы перед смертью тов. Жорж Марше? или более гибкий тов. Пальмиро Тольятти? или увидевший гибель коммунизма тов. Альваро Куньял?). Идеальная, номиналистическая (т. е. классическая частная) собственность не поддается количественному перераспределению. Это не пирог, не кусок земли, не железнодорожный состав с лесом. Это — система формальных правоотношений. Против нее даже гильотина бессильна. Можно отрубить голову всем Людовикам, всем аристократам, всем буржуям, всем сочувствующим им, всем сочувствующим этим сочувствующим, но с частной собственностью не справиться. Она, в известном смысле, как дух святой — дышит, где хочет (в пределах, разумеется, фаустовской цивилизации). Попробуй, поборись с самим духом. Попробуй, обезглавь, сожги, запрети «Code civil» (для Запада, не сомневаюсь, вторая по значению книга — после Библии)…
Напротив, смысл и содержание трудовой, реалистической, передельной собственности и порождаемой ею социальности состоит именно в поддержании общественного равновесия. Здесь потенциально и интенционально все собственники (а с точки зрения номиналистической — бессобственники): и нет проблемы эксплуатации и отчуждения. Конечно, проблемы нет лишь в идеальном смысле. В реальной жизни мы сталкиваемся с ней. Однако это не более, чем ситуативное нарушение всей социальной диспозиции. Говоря проще, это не фундаментальное противоречие системы. Это — отклонение от нормы, «допускаемое» во всяком опыте. Или иначе — эксплуатация и отчуждение функциональны у нас и субстанциальны у них. Потому-то в России передел — насилие с отрубанием-отрыванием голов всегда достигает желаемого результата.
А возможна ли в России идеальная частная собственность? Да, возможна. Как попытка закрепить полученное в ходе очередной вспышки-активизации передела, передельного процесса. Схватил, отнес в угол, занял круговую оборону и криком всем: «Это — мое, я выхожу из игры» (т. е. передела). Так — в целом — появляется в отчизне институт классической частной собственности. Точнее, не появляется — с помощью формально-юридических процедур обосновывается легальность владения, пользования, распоряжения … добычей. «Собственность — кража» — это максима не западной системы, хотя и сформулирована была характерным западным человеком, но — русской. Это у нас собственность есть результат воровства. Но при вечной скудости вещественной субстанции вынос за пределы поля передела, в аут, ее значительной части, как правило, приводит к тому, что русский народ отнимает у этих «частных собственников» неправедную добычу. Методы разные: от красногвардейской атаки на капитал до Юрия Деточкина (этакого советского князя Мышкина, Достоевского «идиота», адаптированного Эльдаром Рязановым к уровню советского чуть выше среднего обывателя; заметим: две сверхпопулярные и «острые» комедии этого всенароднолюбимого мастера — «Берегись автомобиля» и «Гараж» — посвящены теме справедливого передела; вспомним, что и триумф Ельцина связан с обещанием справедливого передела — распределения).
Передельная социальность знала в России две большие исторические формы: самодержавную и коммунистическую. В свою очередь, обе эти формы сначала существовали в крепостническом обличьи (1770-1860-е годы и 1929–1953 гг.), а затем в режиме все большей и большей эмансипации (1860–1929 гг. и 1953–1991 гг.). Витте и Столыпин (пишу это именно в этой последовательности — не только хронологической, но и исторически честной, — поскольку «Особое совещание» под водительством Сергея Юльевича идеологически и «технократически» подготовило знаменитую Столыпинскую реформу) позволили всероссийской общине раскрыться и отпускать тех, кто хотел и мог. Через восемьдесят лет М.С. Горбачёв дал возможность выхода из всесоветской общины. Результаты — во всяком случае, со смотровой площадки сегодняшнего дня — противоположны.
В первом случае совокупность обстоятельств привела к тому, что община пожрала всех захотевших быть «аутсайдерами». Во втором — «аутсайдеры», в максимальном объеме аккумулировав вещественную субстанцию, оставили общинников один на один с нищетой. Делите бюджетные крохи, вымирайте…
* * *
Ну а теперь свяжем воедино все предварительные выводы и итоги. Что же получается? С каким багажом Россия расстается с XX столетием и отправляется в плаванье по неизведанным водам века следующего?
Сохранен «передельный» тип социальности. Но делить почти нечего. Того, что осталось, на всех не хватит. У власти чуть ли не единственный ресурс — сама власть. Да еще «общественное согласие», замешанное на эксплуатации символик (символических образов) трех России, потерянных нами, — старомосковской, петербургской, советской. Надо сказать, что для поддержания согласия это не густо. На долго не хватит.
Властно-политическое измерение русской культуры по-прежнему — универсалистское. Причем универсалистское по-русски. Сохранены замашки и Третьего Рима, и Третьего Интернационала. При всей внешней униженности России мы, как и раньше, ощущаем себя духовной цивилизацией par excellence (а может, внешняя униженность этому даже способствует?). И эта наша особая духовность, по нашему убеждению, нужна urbi et orbi. Бездушный глобализирующийся мир должен быть спасен, будет спасен русской духовной красотой (достоевское «красота спасет мир» слишком абстрактно и космополитично). И если это намерение еще не охватило умы миллионов, не завоевало их сердец и не движет их поступками, это не суть важно. Подождите, парочка дефолтов, техногенные, социоэкономические, внешне- и внутриполитические провалы резко, еще более поднимут в стране градус духовности (иначе вообще, несмотря на потепление климата, замерзнем). И этой духовностью, теплом, жаром своих душ мы, безусловно, возжелаем поделиться с другими народами.
Ведь русский путь — это пространственная экспансия. И чем больше сжимается наша территория, чем глубже вытесняют нас на север Евразии, чем ближе западные границы к Москве — а они уже под Смоленском, как четыреста лет назад, чем неотвратимее американо-европейский «Drang nach Osten», хоть и в бархатном либеральном, soft-варианте, тем прочнее и яростнее («пусть ярость благородная…») станут наша духовная красота, наше духовное одиночество и избранничество…
Я не ёрничаю. Не посмеиваюсь. Мной владеет предчувствие неотвратимых испытаний, которые ждут нас. Властно-передельный социум без «материи» для передела и энергии для власти, в съеживающемся пространстве, на положении de facto мирового изгоя, «больного человека», о котором все хотят побыстрее забыть, но — с мощной имперской памятью, напряженной и живой универсалистской духовностью, уязвленной гордостью и гордыней, — что сотворит он, на какие деяния подвигнется, как будет искать путь выхода из исторического тупика? Немощный, больной, бедный, привыкший к унижению и величию, подобострастию и поучению, извечной вторичности («все» заимствовано) и высокомерному первородству, универсалистский и самодостаточный, — что скажет мой русский мир в ближайшие годы себе и другим?
Боюсь: все то же. Что и всегда. Подтверждением этому моему опасению являются и Ленин, остающийся центральной и смыслообразующей величиной нашей культуры, несмотря ни на что, несмотря на титаническое усилие Солженицына (вы этого еще не поняли? вы полагаете: Ленин спекся? вы наивно повторяете: «Пушкин — наше всё»? — о, если бы это было так…); и выборы 26 марта 2000 г. — с передачей власти, «Единством», информационным киллерством, единством единственного претендента-наследника и народа, и мы все, привычно и покорно готовые снова раболепствовать, дрожать от страха, иметь в виду «прослушку» телефонов, понижать голос, обсуждая «политику», издеваться над неудачливыми «демократами» и «реформаторами», презрительно и лукаво насмехаться над постаревшими диссидентами…
Так что же? Отрекаться от нашего XX века? С ужасом, омерзением, страхом бежать его руин (Россия всегда строит только руины, по слову П.Н. Милюкова)? Чур меня, чур меня.
И в особенности проклятое коммунистическое прошлое. Все эти бесконечные гулаги и коллективизации, чистки и зачистки, войны и ненависть. Забыть, отвернуться, попытаться всё начать заново. Учиться и подражать более успешным и удачливым народам…
Да, нет. Никогда. Никогда не только не отворачиваться и не отвергать этот бесценный опыт, это воспитание — смертью и страхом — души, эти незнакомые никому, кроме нас, отчаяние и безнадежность. Напротив, именно на этом знании строить настоящее и будущее. Когда все потеряно. Когда нет никаких надежд и реальных ресурсов. Когда мир устраивается на какой-то неведомый нам лад и мы этому миру не нужны. Даже мешаем не очень. Когда История, кажется, забыла о нас … Вот это и есть лучшее положение для старта.
Мы наследуем громадное богатство XX столетия. Точнее всего смысл и содержание этого богатства выражены в двух формулировках: «И в значенье двояком / Жизни бедной на взгляд, / Но великой под знаком / Понесенных утрат» и «Только размер потери и / делает смертного равным Богу». То есть наша единственная опора — «понесенные утраты» и «размер потери».