«Je suis gentilhomme avant tout et je mourral gentilhomme!» был его любимым героем. Здесь было спасение, brave new world до конца не сумел перемолоть этот мир, этот уклад. «Недобитые» дворяне держали круговую оборону, помогали друг другу. И Н.Н. тоже оказался под их защитой (в этом смысле «Утомленные солнцем» далеко не полная правда о русском дворянстве после революции: не все разложились, не все предали…).
В середине 30-х здесь покажется отец, чтобы затем навсегда сгинуть в неизвестности ГУЛАГа (незадолго до смерти Н.Н. узнает, что он был расстрелян). Никанор Иванович был из обедневших дворян Западного края; в нем текли какие-то белорусско-литовские примеси; вроде бы (по словам Н.Н.) Разумовичи происходили от внебрачной ветви графов Разумовских. Мать, Надежда Ивановна, из ославянившегося молдавского боярского рода — Маня. Я видел фотографию Никанора Ивановича: худое, истовое, очень исторически узнаваемое лицо священника конца XIX 2— начала XX в. Может быть, таким в молодости был о. Иоанн Кронштадтский … Для меня он так и остался загадкой. Человек социалистически-демократических убеждений, активно работавший до революции в кооперативном движении, пытавшийся избраться в Государственную думу — типичный во всем этом интеллигент. И одновременно: священник на приходе — то сельском, то в уездном городе; участник Первой мировой — поднимал солдат в атаку во время Брусиловского прорыва. Кажется, был не очень тверд в соблюдении некоторых обязательных для представителей этого сословия правил … Хороший знакомец, еще с киевских времен, Михаила Булгакова, близок к актерской среде Художественного театра — но это шло от дружбы с отцом Василия Ивановича Качалова, священником Шверубовичем. Сознательно отказался от эмиграции, полагая долгом быть здесь, «со своим народом». Этим родительским выбором Н.Н. очень гордился. И когда я пел ему русскую эмиграцию, восторгался книгами Бердяева, о. Сергия Булгакова, Франка, он почему-то мечтательно и назидательно говорил мне:
«Во сто крат важнее для России было оставаться здесь. Как Никанор Иванович это сделал … Было это в 1931 году, в разгар коллективизации. Пасха в этот год была ранняя. И хоть жили мы на Северном Кавказе, месте теплом, ходили, помню, еще по-зимнему. Папа служил в прекрасной церкви в богатом селе. У них там есть такой обычай, полуязыческий: после пасхальной службы, выйдя из церкви, пускать голубей и бить их — из обрезов, винтовок, у кого что есть. А тут пригнали полк красноармейцев с пушками, раскулачивать ставропольских казачков. Подвели солдат рано утром к церкви. Стоят. Штыки только в полутьме блестят. Выходят и казаки из церкви. И тоже встали, смотрят что будет. Поняли они, зачем здесь солдаты. Еще бы несколько минут, и началась кровавая драка. Ведь и те и другие вооружены. А у казаков еще в домах пулеметы припрятаны. Храм же в самом селе был, бежать до хат недалеко. Тут папа взял меня за руку и встал посредине между солдатами и казаками. Высокий, красивый, в праздничном облачении. И громко: "Стреляйте сначала в меня, а потом в сына, он уже взрослый". В тот раз стрелять не стали. Потом, конечно, все это было. Стреляли, жгли … Но тогда молча, в изумлении и солдаты, и казаки минут пятнадцать постояв, отошли друг от друга. — Вот так! А ты говоришь "эмиграция". Здесь люди своим примером, своею жизнью христианству больше и лучше учили, чем Бердяев с Сергием Булгаковым из-за границы»…
Или тоже с особой гордостью о разговоре Никанора Ивановича с пришедшим к ним в дом комиссаром:
«Комиссар: "Наша идея настолько велика, что брат пошел на брата".
о. Никанор: "Вот потому-то она и лжива, ваша идея, что брат пошел на брата".
К.: "Если враг не сдается, мы будем бить его до конца и беспощадно".
о. Н.: «А если сдается?»
К.: "Кто не с нами, тот против нас".
о. Н.: "Ну, а это уже совсем блатной принцип"»…
Последний раз Н.Н. видел отца в Бутырской тюрьме:
«Это было в конце 35-го. Нет, вру, в начале 36-го. Нам с теткой прислали повестку: идти в Бутырки прощаться с папой. Приехали мы туда. Длинный зал, заключенные за решеткой. Стоит страшный, истерический крик. Многоголосый. Мы смутились и не знали, где папу искать. Вдруг весь этот вой покрыл его голос: "Братья! Пришел последний час свидания с родными. Мы должны остаться в их памяти не истерическими трусами, а достойно и смиренно идущими по уготовленному нам пути. Это есть наш христианский долг, наш долг перед родными!" И все смолкло. Лишь иногда кто-то вскрикивал, но быстро замолкал, как от стыда. Все успокоились»…
От отца, несомненно, передалось ему это аввакумовское начало. Это то, что прорезывалось, проглядывало в его облике нечасто. Но составляло какую-то очень значительную стихию души, психического строя, темперамента. Н.Н. относился к тому типу русского человека, которого природа и культура «запечатлела» в Качалове, Набокове, Лихачеве, Ростроповиче. Во всех этих лицах есть нечто общее; и это общее крайне важное для этих лиц, если не определяющее. Может быть, как раз аввакумовское…
* * *
Он был полным олицетворением русского XX века … А значит, войны. В Ярославле, в самом конце декабря 79-го, ночью, в мороз, разбитые известием о вступлении советских войск в Афганистан, мы искали с ним здание, в котором зимой 41-42-го он учился в Новоград-Волынском (эвакуированном сюда от немцев) пехотном училище. Выйдя из него лейтенантом, сразу же оказался на передовой … Н.Н. упивался своими рассказами о фронте, был и спустя тридцать-сорок лет как-то свежо переполнен всеми этими героическими, комическими, трагическими и прочими историями. Что было правдой, что заимствовано у других, выдумано, приукрашено, этого теперь, конечно, не узнать. Да и не надо.
Достаточно того, что осталось. Осталось же — при всех, вероятно, его фантазиях и сантиментах — чувство, ощущение чего-то огромного, грозного, неотвратимого, очень по-русски жуткого и безобразного, бесформенно-кровавого. И одновременно: праведного; в смысле «наше дело правое». «Для меня, воспитанного на немецкой культуре, убить немца было трагедией», — говорил он. Но — научился. Хотя не это, по его словам, было главным. Вот чтобы в спину, в затылок не выстрелили во время атаки — в этом было искусство жизни и выживания на войне офицера советской пехоты.
Часто вспоминал с любовью, гордостью, жалостью своего ординарца Юрку (так он его называл) Соколовского, красавца, полутаджика-полурусского. Этакого Планше и д'Артаньяна в одном лице. Человека трагической, действительно, судьбы. Он не вытянул (термин Н.Н.) послевоенной жизни. Спился. Сломался психический порядок. На фронте же был прославлен лихостью, отвагой и невероятной жестокостью (хладнокровно резал немцам горло…). А вот год в заграничном походе и оккупационной администрации дал Н.Н. многое. Если коротко, то — живое прикосновение к Европе. Быт, люди, архитектура — хоть и война, хоть и не полновесный Запад, однако пахнуло культурой и цивилизацией, нормальностью и традицией. К тому же еще Магда, этническая немка из Румынии, европейская женщина из бюргерской среды. Любя многих других, он любил ее всю жизнь. Здесь были романтический порыв, легенда, молодость … Еще и какая-то венгерская графиня, которую он спас от изнасилования; и как-то все это было связано с нашим отступлением под Балатоном. Не знаю, слишком уж красиво…
Находясь в Европе, он сделал одно очень важное открытие, важное и даже в чем-то определяющее для всей его последующей жизни. Или, если точнее, ему это «открыли». Отец Магды, пожилой немец, которому удалось уклониться, спрятаться от репрессий, обрушившихся тогда на его единоплеменников в Румынии, крайне заинтересованный в том, чтобы Н.Н., русский офицер, и дальше у него квартировал — род охранной грамоты, — как-то подвел своего «гостя» к окну и сказал: «Господин капитан, посмотрите». В это время по улице проходила колонна советских солдат, в основном, это были уроженцы Средней Азии — невысокие, с кривыми ногами. «Вы, господин капитан, говорите, что вы — тоже европейцы и освобождаете Европу от варварства. Нет, это, скорее, при всем моем негативном, Вы это знаете, отношении к нацистам, новое завоевание Европы азиатскими варварами. Нет, нет, господин капитан, к Вам лично это не относится. Вы, безусловно, европеец, представитель просвещенной России. Но вас так, к сожалению, среди русских мало».
Тема русского варварства была болезненной для Н.Н. И хотя, как у всякого образованного русского, у него можно было найти черты и западника, и славянофила, и почвенника, и космополита, неевропейскость России не давала ему жить. Он постоянно возвращался к своему любимому Версилову, к этому знаменитому версиловскому mot: русский только тогда русский, когда он европеец. И возвращался к этому эпизоду с отцом Магды…
Много и подробно вспоминал возвращение из армии. Как избили и ограбили свои же в поезде. Он вез хорошую одежду в нищую Москву … Как долго еще спал с пистолетом под подушкой…
Послевоенного Н.Н. мне представить легко. И потому, что знал его самого (люди меняются, но не во всем), и потому, что люблю, чувствую, знаю это время … Оно — мое. Хотя пожить в нем удалось недолго. Я родился спустя пять лет после войны, и через столько же примерно оно окончилось, перетекло в XX съезд, космос, фестиваль, стиляг, Вана Клиберна … А вот то, послевоенное … Страшное и безысходное, упоительное и сладостное в своей истоме; приближающееся обновление и полная безнадежность. «Осевое время» XX столетия. В воздухе, запахе тех лет смешались все эпохи века; еще жива была и Москва дворянская, и купеческо-мещанская, и революционная, и довоенная, и эта, с пленными немцами на стройках, которые на несколько десятилетий определят ее облик, и эта, что в нас, в первом послевоенном поколении, в котором все ее будущее: хру-щёвско-пионерское, брежневско-комсомольское, горбачёвско-ельцинское, равное по размаху нашествию монголов, церковному расколу, преобразованиям Петра «в одном флаконе»…