Полночь! Нью-Йорк — страница 16 из 44

Чувства оказались сильнее.

Так иногда в штиль на берег вдруг накатывает высоченная волна и смывает легкомысленного балбеса-курортника в море. Она отвернулась к иллюминатору, вгляделась в море облаков, в ослепительно-синее небо, полыхающее золотом солнечных лучей, потом занавесила лицо волосами и беззвучно заплакала.


«Дамы и господа, можете включить ваши гаджеты. Температура воздуха в Париже…»

Лоррен схватилась за телефон. Десять сообщений. От двух Полей, от Сьюзен Данбар, из «Плазы» – «с благодарностью за то, что выбрали наш отель», – от клиентов DB&S…

Ни одного от Лео.

«Пошел ты к черту, Лео Ван Меегерен!»

Она забрала чемодан из багажного отделения и нагнулась, чтобы посмотреть в иллюминатор. Париж тоже хандрил и не считал нужным скрывать от Лоррен дурное расположение духа. Совсем как в песне Барбары: «Это туманное небо нагоняет на меня скуку»[70]. Капли дождя барабанили по бетонным плитам летного поля, потоки воды заливали здания терминала 2Е. Текучий занавес скрывал стёкла перехода, по которому она шла к зоне прибытия.

Лоррен прибавила шагу, миновала багажный транспортер, толкнула дверь и взяла курс на стоянку такси, ненавидя весь мир и себя в первую голову.

Телефон подал голос в тот момент, когда она садилась в машину.

Последний шанс. Сейчас он все объяснит, попросит прощения, скажет, что ждет новой встречи… Номер неизвестен… У Лоррен участился пульс, когда она увидела на экране снимок табло прилетов с номером ее рейса, точным временем приземления самолета и одной-единственной «приветственной» фразой:

С возвращением, Лоррен, я о тебе помню.

16

Позволь сказать тебе: покидая

Нью-Йорк, ты никуда не уходишь.

Рэй Чарльз, «New York’s My Home»[71]

На следующий день, в пятницу, 13 декабря, ровно в 09:10, Лео покинул Нью-Йорк. Сначала он ехал по Франклин-Делано-Рузвельт-драйв, потом по Гарлем-Ривер-драйв, между Гарлемом и Бронксом, и оказался на мосту Джорджа Вашингтона, гигантском стальном чудовище, которое пропускает через себя триста тысяч машин в день, нависает над рекой Гудзон и соединяет северную часть острова Манхэттен и Форт-Ли в Нью-Джерси.

Накануне вечером он зарезервировал машину в Zipcar и теперь рулил по одной из самых диких местностей штата, к горам Кэтскилл и водопаду. Обычно он преодолевал маршрут за два часа, но из-за снегопада на этот раз понадобилось три. Погода не изменилась, небо было черным, а крыши большинства встречных машин покрывал снег, но в комфортабельном жарком нутре «тойоты» холодный и мрачный внешний мир казался таким же далеким, как Земля в иллюминаторе ракеты.

Лео был напуган. Страх не покидал его с той минуты, как он прочел письмо из Райкерс. Он боялся завтрашнего дня, следующей недели, будущего месяца… Ужас завладел всем его существом. Кто на его месте чувствовал бы себя иначе? «Сколько? – спрашивал он себя. – Сколько времени мне отпущено?»

Он думал о Лоррен. Интересно, она вспоминает о нем? Конечно вспоминает, иначе не забрасывала бы его сообщениями. Все написаны до посадки в самолет, потом она выключила телефон. Девушка забудет его, встретит другого… В конце концов, они провели вместе всего одну ночь.

За две мили до Хейнс-Фоллс, деревушки к востоку от Таннерсвилла, Лео съехал с 23А на узкую, петлявшую по полям дорогу.

– Здесь я вырос, – произнес он вслух. – Тебе нравится?

Ответом стал собачий лай.

– Я знал, что ты оценишь чистый воздух и природу.

Кокер сидел на переднем сиденье, касаясь носом приборной доски, и часто дышал, вывалив язык из пасти. Он посмотрел на хозяина, встряхнул ушами и коротко тявкнул.

– Вот что я тебе скажу, дружок: ты очень милый пес, просто отличный пес, даже суперпес, но собеседник никакой. Мог бы постараться…

Ответа не последовало, и Лео подумал: «Дожили! Ван Меегерен разговаривает с собакой. Сходишь с ума, старина…»

Леса перемежались обширными заснеженными пустошами, разбитыми на квадраты тропинками и дорогами. Метрах в трехстах, справа, между голыми заиндевевшими деревьями, Лео увидел дом, стоявший на откосе над лугом, огражденным белым забором. Он проехал по аллее между двумя высокими сугробами, выключил мотор, и наступила оглушительная тишина.

Лео вышел из машины в белый застывший пейзаж и сразу замерз: здесь было гораздо холоднее, чем в Нью-Йорке.

– Прибыли, – сообщил он то ли себе, то ли псу, выдохнув облачко белого пара.

Вокруг стояла поразительная тишина, только где-то вдали каркали вороны. Пес выскочил из салона и запрыгал по снегу, как козленок. Лео захлопнул дверцу, и звук взорвал великую тишь.

– Тебе не нравится снег? Вперед, слабак, буду тебя знакомить…

Они подошли к дому, выкрашенному в желтый цвет. Из трубы на заснеженной крыше вился дымок. Миновали коридор, оклеенный обоями в мелкий цветочек, и оказались в маленькой, жарко натопленной гостиной.


– Привет, папа.

Отец Лео читал у окна «Народную историю Соединенных Штатов» историка Говарда Зина с акцентом на положении рабочих, женщин, расовых и этнических меньшинств. Он поднял глаза.

Пауза.

– Привет, сын.

Ван Меегерен-старший сидел в любимом кресле, обитом вощеным ситцем, и молча смотрел на своего отпрыска, а когда поднялся на ноги, оказался почти таким же высоким, но более массивным, с широкой мускулистой грудью и венчиком белых волос на затылке. Старик был одет в коричневый шерстяной кардиган, который носил и до того, как Лео отправился на отсидку. Огромный непритязательный человек, он был напрочь лишен тщеславия и не думал о том, какое впечатление производит на других. Лео всегда восхищали эти черты отцовского характера. Тот никого не пытался ввести в заблуждение, но в глазах под кустистыми бровями угадывался острый ум, их блеск мог быть опасным и даже грозным.

– Ну наконец-то… – произнес он и протянул руки к сыну.

Они обнялись, и Лео почувствовал, что отец плачет.

– Старость… – Рассел Ван Меегерен отстранился, быстро справившись с волнением. – Она превращает самых отважных молодых людей в сенильных плаксивых стариков.

Лео осмотрелся, задержался взглядом на развешенных по стенам картинах: прецизионистских городских пейзажах, портретах рабочих и обычных горожан, достойных кисти основоположников «Школы мусорных ведер»[72]. Особенно выделялись два холста с абстрактными композициями, на которых главенствовали три цвета: кадмиевый желтый, основной синий и глубокий красный.

Первые были подписаны инициалами «PBM» – Рассел Ван Меегерен, два последних – «ЛВМ».

Ни одна картина не была свежей. Рассел Ван Меегерен словно бы уснул, как Рип ван Винкль[73], и проснулся накануне приезда сына: его творения украшали стены, но писать он перестал больше двадцати пяти лет назад. В его доме все, начиная с вощеного дубового паркета и массивной темной мебели до кружевных салфеток на подголовниках кресел, было старым, даже старинным – за исключением ноутбука и телефона.

Две маленькие картины в абстрактном стиле Лео написал в пятнадцать лет…

– Что случилось с твоим лицом? – поинтересовался отец.

– Ничего страшного, переоборудовал лофт и слегка не рассчитал силы.

– Нда… Выглядишь молодцом, форму не потерял.

– Ты тоже, папа.

– Врешь и не краснеешь…

Рассел Ван Меегерен снова обнял сына, и это проявление чувств удивило Лео: в детстве он считал отца богом, далеким и недоступным. Молчаливость и сдержанность Рассела научили его сына не только деликатности, уважительности в отношениях с людьми, но и властности, лишив при этом душевной открытости, которую не смогла компенсировать ему мать, женщина любящая, но тоже скупая на чувства.

Кокер крутился вокруг мужчин, вертел хвостом, подпрыгивал, пытаясь привлечь к себе внимание. Рассел посмотрел на него и спросил:

– Кто это у нас тут?

– Моя собака.

– Имя у него есть?

– Пес.

Старик подошел к круглому столику, взял бутылку виски «Вудфорд резерв» и два стакана.

– Не рано, папа? – удивился Лео.

– В самый раз, если сын только что вышел из тюрьмы!

Он налил, они чокнулись, выпили, и алкоголь обжег желудок Лео.

– Ну как?

– Напиток богов. Амброзия.

Лео не ждал, что отец сразу задаст сакраментальный вопрос, но он прозвучал:

– Снова начнешь писать?

– Не знаю… Они продали «Дозорного», – вдруг сказал он.

– Видел, – откликнулся Меегерен-старший (если он не возился с книгами, то бродил по просторам интернета).

– Я был на аукционе.

– Помню, ты всегда обожал Чарторыйского.

– В отличие от тебя…

Рассел Ван Меегерен снова сел в кресло, сделал глоток виски и посмотрел на сына поверх очков.

– Чарторыйский создал один шедевр. Все остальное талантливо, но не гениально.

– «Тюльпаны»?

– Грошовый неоэкспрессионизм.

– «Портрет Сола Беллоу»?[74]

– Жалкое подражание Джулиану Шнабелю[75].

– «Белая Гора»?

– Неталантливая Сьюзен Ротенберг[76].

Лео рассмеялся:

– Чарторыйский – великий художник, папа. Не понимаю, почему ты не хочешь это признать.

– Потому что у меня есть вкус. Получше твоего.

«Слава богу, старик все тот же».

– Где мама?

– Императрица в теплице, – ответил старик и улыбнулся глазами.


Для «ее величества» Эми Ван Меегерен была одета незатейливо: толстый свитер, потертые джинсы, синий холщовый фартук, выпачканный в земле. У нее были большие, как у куклы, бледно-голубые глаза и длинные белокурые волосы с проблесками седины, которую мать Лео никогда не закрашивала, потому что, как и муж, плевала на мнение окружающих.