— А что, Достоевского только русские читают?
— Дело не в этом. Дело в том, что все сходится. В единое целое, гармоничное, четко структурированное.
— Илгаускас — американец, точно такой же, как мы с тобой.
— Русский — он русский и есть. Он даже разговаривает немного с акцентом.
— Не слышу у него никакого акцента.
— А ты слушай внимательнее, он есть, — заверил его я.
Я не знал, был у него акцент или не было. Канадский клен растет не только в Канаде. Мы выдавали спонтанные вариации на основе того материала, что давала окружающая действительность.
— Ты сказал, что старик живет в этом доме. Я тебе поверил, — продолжил я. — А теперь добавляю, что живет он вместе с сыном и невесткой. Ее зовут Ирина.
— Вместе с сыном. С так называемым Илгаускасом. А имя у него какое?
— Незачем нам знать его имя. Он Илгаускас. И достаточно, — ответил я.
Его волосы растрепались, запыленный и заляпанный чем-то пиджак на плечах почти расходился по швам. Он склонился над столом — квадратная челюсть, сонный вид.
— Если мы вычленим случайную мысль, мысль мимолетную, — говорил он, — мысль, истоки которой необнаружимы, мы начнем осознавать свое повседневное безумие, будничное сумасшествие.
Идея о повседневном безумии пришлась нам по душе. Очень правдоподобно.
— В нашем наиприватнейшем сознании все хаос и муть. Мы изобрели логику, чтобы отвоевать нашу первозданную сущность. Мы доказываем или опровергаем. Мы считаем, что за «м» следует «н».
В нашем наиприватнейшем сознании, подумали мы. Он и в самом деле так сказал?
— Единственные значимые законы — это законы мысли.
Он уперся в стол кулаками, костяшки пальцев побелели.
— Все остальное — от лукавого, — добавил он.
Мы снова гуляли по улицам, но незнакомец в капюшоне все не появлялся. Праздничные гирлянды исчезли почти со всех входных дверей, и лишь изредка можно было заметить фигуры людей в теплой одежде, счищающих снег с лобовых стекол. Со временем мы стали понимать, что эти прогулки — совсем не то, что обычные шатания за пределами общежития. Мы не разглядывали деревья и вагоны, как обычно, не именовали их, не считали и не классифицировали. Все было иначе. Все сводилось к незнакомцу в загадочной одежде, к сгорбившемуся старику, по-монашески прятавшему лицо под капюшоном — история, туманная драма. Нам хотелось еще раз встретить его.
Мы с Тоддом решили совместно описать день из жизни старика.
Он пьет черный кофе из маленькой чашечки и зачерпывает ложкой хлопья из детской мисочки. Когда ест, почти касается мисочки лицом. Он никогда не заглядывает в газеты. После завтрака возвращается в комнату, садится и думает. Его невестка, Ирина, приходит заправить постель.
Тодд не признавал примиряющую суть имени.
Иногда нам приходилось плотно закутываться в шарфы и разговаривать сквозь них приглушенными голосами, не пряча от улицы и непогоды только глаза.
Там есть двое детей школьного возраста и одна совсем маленькая девочка, племянница Ирины — непонятно, как она там оказалась; и нередко утренние часы старик проводит перед телевизором вдвоем с малышкой — урывками смотрит с ней мультики, сидя поодаль. Его кресло стоит довольно далеко от телевизора и время от времени он дремлет. Его рот открывается, решили мы. Голова клонится набок, и челюсть отвисает.
Мы сами точно не знали, зачем нам это. Но мы были дотошны, каждый день мы добавляли новые детали, уточняли и поправляли старые и, внимательно оглядывая улицы, силой мысли пытались вызвать на них незнакомца.
На обед — суп, домашний суп, и так каждый день; старик держит над суповой тарелкой, привезенной им с родины, большую ложку, как ребенок держит лопаточку за секунду до того, как вонзить ее в песок.
Тодд заявил, что Россия — слишком большая страна для нашего старика. На ее просторах можно затеряться. Стоит подумать о Румынии, Болгарии. А еще лучше, Албании. Христианин он или мусульманин? Если мы остановимся на Албании, сказал Тодд, то углубим культурный контекст. Это было его любимое слово, которое он всегда держал наготове.
Перед прогулкой Ирина хочет помочь ему застегнуть парку, анорак, но он прогоняет ее парой резких слов. Она пожимает плечами и отвечает ему в том же духе.
Я понял, что забыл рассказать Тодду, что Илгаускас читает Достоевского в оригинале. Это была подходящая, действенная правда. В данном контексте она превращала Илгаускаса в русского.
Он носит штаны с подтяжками.
Потом мы решили, что все-таки без — а то выходит совсем уж стереотип. Кто его бреет? Или он бреется сам? Нам бы этого не хотелось. Но кто же тогда его бреет и как часто?
Логическая цепочка «старик-Илгаускас-Достоевский-Россия» была для меня очевидной. Я все время о ней думал. Тодд сказал, что я мог бы посвятить этому всю жизнь. Замкнуться в своих мыслях и до смерти полировать эту цепочку.
У него нет собственного туалета. Он ходит в детский, но так редко, что никто этого не замечает. Он почти невидим — настолько, насколько это возможно в семье из шести человек. Он вечно сидит, думает или исчезает, уходя на прогулку.
Мы одинаково представляли, как он лежит ночью в постели, а память возвращает его назад — к деревне, холмам, умершей родне. Изо дня в день мы ходили по одним и тем же улицам, как одержимые, и говорили приглушенно даже во время споров. Требование диалектики, выражение вдумчивого несогласия.
Возможно, от него плохо пахнет, но никто этого не замечает, кроме старшего ребенка, тринадцатилетней девочки. Когда она, пробираясь к своему месту за обеденным столом, проходит мимо стула, на котором он сидит, она вечно морщится.
Шел примерно десятый бессолнечный день. Настроение наше портилось не из-за ветра и холода, а потому, что нам не хватало света, нам не хватало незнакомца. В наших голосах зазвучало беспокойство. Мы вдруг подумали, что старик мог умереть.
Всю дорогу до общежития мы говорили об этом.
А для нас он умер? Продолжим ли мы вопреки его смерти собирать по кусочкам его жизнь? Или лучше закончить все сейчас, завтра, послезавтра, не ходить больше в город, не искать его взглядом? Одно я знал точно: албанцем он не умрет.
На другой день мы стояли на углу улицы, где находился дом, в который мы «поселили» старика. Мы стояли там уже целый час и почти не разговаривали. Ждали ли мы его появления? Мы сами не знали, чего ждем. Что, если он выйдет не из того дома? Что это будет значить? Что, если из «его» дома появится кто-нибудь другой — например, молодая парочка вынесет лыжи, чтобы положить их в багажник припаркованной рядом машины? Может, мы тихо стояли на месте из уважения к мертвецу?
Никто не вышел и не вошел, и мы двинулись назад, полные сомнений.
Мы увидели его через несколько минут на подходе к железной дороге. Мы остановились и указали друг на друга, замерев на мгновение. Огромное удовольствие, восторг — вот что мы чувствовали, глядя, как происходящее обретает объем. Незнакомец свернул на улицу, поперечную нашей. Тодд ударил меня по руке, повернулся и побежал. Я тоже. Мы бежали туда, откуда только что пришли. Мы завернули за угол, пронеслись по улице, обогнули еще один угол и стали ждать. Вскоре он появился, он шел нам навстречу.
Именно этого Тодд и хотел — столкнуться с ним нос к носу. Мы направились к нему. Он задумчиво брел по тротуару, явно во власти своих мыслей. Я придвинул Тодда к себе и мы продолжили движение плечом к плечу, чтобы старик не прошел между нами. Мы ждали, пока он нас увидит. До того момента, когда он поднимет голову, оставались считанные шаги. Этот временной промежуток изобиловал деталями. Мы приблизились настолько, что уже могли рассмотреть его осунувшееся, изрядно обросшее лицо с морщинками вокруг рта, слегка отвисшую челюсть. Он наконец увидел нас и остановился, его рука схватилась за пуговицу. Из потрепанного капюшона на нас смотрел изнуренный человек. Человек замкнувшийся, оторванный от дома — такой, каким мы его себе и представляли.
Мы прошли мимо, сделали восемь или девять шагов, повернулись и посмотрели ему вслед.
— Отлично, — оценил Тодд. — Прекрасный результат. Теперь можно переходить к следующему этапу.
— Нет никакого следующего этапа. Мы посмотрели на него вблизи. Мы знаем, кто он, — сказал я.
— Ничего мы не знаем.
— Мы же хотели встретить его еще раз — и все.
— Всего-то на пару секунд.
— Ты что, сфотографировать его хочешь?
— Телефон нужно подзарядить, — серьезно сказал он. — Кстати, на нем анорак, вблизи это точно видно.
— На нем парка.
Два с половиной дома отделяли старика от поворота налево, на ту улицу, где он жил.
— Надо переходить к следующему этапу.
— Не дури.
— Надо с ним поговорить.
Я взглянул на Тодда. На его губах застыла неестественная, будто с чужого лица, улыбка.
— Ты с ума сошел.
— Совершенно разумный шаг.
— Но ведь тогда погибнет вся наша затея, все сделанное. Нельзя с ним разговаривать.
— Мы зададим ему несколько вопросов, только и всего. Спокойно, ненавязчиво. Кое-что выясним.
— Нам с тобой никогда не были нужны точные ответы.
— Я насчитал восемьдесят семь вагонов. Ты насчитал восемьдесят семь вагонов. Не забывай.
— Это совсем другое, сам знаешь.
— Поверить не могу, что тебе не любопытно. Мы же исследуем параллельную жизнь. Этот разговор никак не повлияет на то, что мы с тобой обсуждали.
— Он повлияет на все. Так нельзя. Это безумие.
Я посмотрел вперед, на человека, из-за которого мы спорили. Он по-прежнему шел медленно и нетвердо, по обыкновению заложив руки за спину.
— Если ты такой ранимый, я сделаю все сам, — заявил Тодд.
— Не сделаешь!
— Почему это?
— Потому что он старый и слабый. Потому что он не поймет, чего ты хочешь.
— Чего я хочу? Немного пообщаться. Если он откажется, я сразу же уйду.
— Потому что он совсем не говорит по-английски.
— Ты не знаешь этого. Ты ничего не знаешь.
Он пошел было к старику, но я схватил его за руку и развернул к себе.