Полное собрание рассказов — страница 66 из 147

– Вам во все игры не везет?

– Во все игры, и с женщинами. – Он снова улыбнулся, продемонстрировав плохие зубы.

– Правда?

– Правда.

– Что же делать?

– Продолжать понемногу и ждать, когда удача повернется лицом.

– А с женщинами?

– Ни одному игроку не везет с женщинами. Он сосредоточен на другом. Работает ночами. Когда же ему бывать с женщиной? Ни один мужчина, который работает ночью, не может удержать женщину, если она чего-нибудь стоит.

– Вы философ.

– Нет, hombre. Провинциальный игрок. Один городок, другой, третий, потом большой город, и все сначала.

– Потом – пуля в живот.

– Первый раз, – возразил он. – Такое со мной впервые.

– Я вас утомляю разговорами? – спросил мистер Фрейзер.

– Нет, – ответил Каетано. – Это я вас утомляю.

– А нога?

– Нога мне не особенно нужна. Что с ногой, что без ноги, мне все равно. Я могу переезжать и так.

– Желаю вам удачи, искренне, от всего сердца, – улыбнулся ему мистер Фрейзер.

– Я тоже, – ответил он. – И чтоб боль прекратилась.

– Она пройдет, конечно. Уже проходит. Это совсем не важно.

– Чтобы поскорее прошла.

– И вам того же.

* * *

В тот вечер мексиканцы играли на аккордеоне и других инструментах в большой палате, весело и жизнерадостно: вдохи и выдохи аккордеона, и звон колокольчиков, и звуки трубы и барабана разносились по всему коридору. В палате помимо Каетано Руиса, провинциального игрока с парализованной ногой, лежал участник родео, которого в жаркий пыльный день сбросила лошадь на глазах у большой толпы зевак. Он получил перелом позвоночника, и после выписки из больницы ему предстояло учиться мастерить что-нибудь из кожи и плести стулья. Соседнюю кровать занимал плотник, свалившийся с лесов и сломавший обе ноги и оба запястья. Он упал, как кошка, не обладая кошачьей гибкостью. Ожидалось, что его вылечат, и он сможет работать снова, но на это требовалось много времени. Компанию им составлял подросток с фермы, лет шестнадцати, который попал в больницу со сломанной ногой: кость неправильно срослась, и ее предстояло ломать снова. Через коридор до мистера Фрейзера доносились их смех и шутки по поводу игры мексиканцев, присланных полицией. Мексиканцы остались довольны приемом. Они вошли, очень возбужденные, к мистеру Фрейзеру и спросили, не хочет ли он, чтобы они сыграли ему что-нибудь. За вечер еще два раза приходили, чтобы сыграть, по собственной инициативе.

В последний раз, когда они играли, мистер Фрейзер лежал в своей палате с распахнутой дверью, прислушивался к громкой скверной музыке и не мог не думать. Когда они спросили, что ему сыграть, он попросил «Кукарачу», обладающую зловещей легкостью и живостью множества тех мелодий, под которые люди шли на смерть. Они играли громко и с чувством. Мелодия казалась мистеру Фрейзеру лучше других, но эффект оставался прежним.

Несмотря на всплеск эмоций, мистер Фрейзер продолжал думать. Обычно он этого избегал, старался думать, лишь когда писал, но сейчас он думал о тех, кто играл, и о том, что говорил тот, маленький.

Религия – опиум для народа. Он верил в это – этот страдающий расстройством пищеварения кабатчик. Да, и музыка – опиум для народа. Тощий не подумал об этом. А теперь экономика – опиум для народа; так же как патриотизм – опиум для народа в Италии и Германии. И как насчет половых сношений? Это тоже опиум для народа? Для некоторых людей. Для некоторых из лучших людей. Но спиртное – высший опиум для народа, о, изумительный опиум! Хотя некоторые предпочитают радио, еще один опиум для народа; самый дешевый; он сам им сейчас пользовался. Наряду с этим шла игра в карты, тоже опиум для народа, и самый древний. Честолюбие еще один опиум для народа, наравне с верой в любую новую форму правления. Чего все хотели, так это минимума государства, как можно меньше правления. Свобода, в которую мы верили, стала теперь названием журнала Макфэддена[90]. Мы верим в свободу, хотя для нее еще не подобрали нового имени. Но где настоящий? В чем настоящий, подлинный опиум для народа? Он знал это очень хорошо. Эта мысль всего лишь завернула за уголок в ту ярко освещенную часть его разума, которая появлялась после двух или больше стаканчиков, пропущенных вечером. Он знал, что мысль эта там (конечно, на самом деле ее там не было). Что это такое? Он же знал очень хорошо. Что это такое? Ну конечно, хлеб – опиум для народа. Запомнит ли он это и будет ли в этом смысл при дневном свете? Хлеб – опиум для народа.

– Послушайте, – обратился мистер Фрейзер к медсестре, когда она вошла, – приведите сюда этого маленького худого мексиканца. Пожалуйста!

– Вам понравилось? – спросил мексиканец с порога.

– Очень.

– Это историческая мелодия, – сказал мексиканец. – Это мелодия истинной революции.

– Скажите, почему людей оперируют без наркотика? – спросил мистер Фрейзер.

– Не понимаю.

– Почему не всякий опиум хорош для народа? Что вы хотите сделать с народом?

– Его необходимо избавить от невежества.

– Не говорите глупостей. Образование – опиум для народа. Вы должны это знать. Вы сами учились.

– Вы не верите в образование?

– Нет, – ответил мистер Фрейзер. – В знание – да.

– Я не понимаю вас.

– Я сам часто и с удовольствием не понимаю себя.

– Вы хотите еще раз послушать «Кукарачу»? – тревожно спросил мексиканец.

– Да, – сказал Фрейзер. – Сыграйте «Кукарачу» еще раз. Это лучше, чем радио.

«Революция, – решил мистер Фрейзер, – не опиум. Революция – катарсис, экстаз, который можно продлить только тиранией. Опиум нужен до и после». До чего же хорошо ему думалось, даже чересчур хорошо.

Они скоро уже уйдут, думал он, и унесут с собой «Кукарачу». Тогда он включит радио, ведь радио можно приглушить так, чтобы его было еле-еле слышно.

Отцы и дети

Посреди главной улицы был сигнал объезда, но обычно машины ехали прямо, и Николас Адамс, решив, что тут, вероятно, был и уже закончился какой-то ремонт, поехал прямо, не сворачивая, по безлюдной, мощенной кирпичом улице; в воскресный день почти не было движения, но перед ним то и дело вспыхивали световые сигналы, которых уже не будет через год, когда ток выключат за неуплату взносов, – и дальше, под тенистыми деревьями, обычными в маленьких городках и милыми сердцу, если ты родился в этом городе и гулял под ними, хотя чужим кажется, что от них слишком много тени и сырость в домах, – и дальше, мимо последнего дома, по шоссе, которое шло в гору, а там круто спускалось вниз между гладко срезанными откосами красной глины и рядами молодых деревьев по обеим сторонам. Он родился не здесь, но сейчас, в разгар осени, хорошо было ехать по всем этим местам и смотреть на них. Хлопок собрали, и на полях уже поднялась кукуруза, кое-где чередуясь с полосами красного сорго; машина катилась легко, сын спал на сиденье рядом, дневной пробег был уже сделан, город для ночевки намечен, и Ник смотрел, где на маисовом поле посеяна соя и где горох, как леса перемежаются вырубками, далеко ли дома и службы от полей и кустарников, и, мимоездом, он мысленно охотился по всей этой местности, зорко оглядывая каждую прогалину и соображая, где здесь должна кормиться дичь и садиться на ночлег, где можно найти выводок и куда он полетит, если его спугнуть.

На охоте, когда собаки учуют перепелов, не следует заходить между выводком и тем местом, где он прячется, не то перепела вспорхнут все разом, одни прямо вверх, другие шурша и чуть не задевая вас по голове, и тогда они кажутся невиданно крупными, – остается только обернуться и целиться через плечо им вдогонку, пока они, сложив крылья, не упали камнем в густую заросль. Мысленно охотясь на перепелов именно так, как научил его отец, Ник Адамс начал думать о своем отце. Первое, что вспомнилось Нику, были его глаза. Ни крупная фигура, ни быстрые движения, ни широкие плечи, ни крючковатый ястребиный нос, ни борода, прикрывавшая безвольный подбородок, никогда не вспоминались ему – всегда одни только глаза. Защищенные выпуклыми надбровными дугами, они сидели очень глубоко, словно ценный инструмент, нуждающийся в особой защите. Они видели гораздо зорче и гораздо дальше, чем видит нормальный человеческий глаз, и были единственным даром, которым обладал его отец. Зрение у него было такое же острое, как у муфлона или орла, нисколько не хуже.

Бывало, Ник стоит с отцом на берегу озера – в то время и у него было очень хорошее зрение, – и отец говорит ему:

– Подняли флаг. – Ник не мог различить ни шеста, ни флага на нем. – Видишь, – говорил отец, – вон там наша Дороти. Она подняла флаг, а сейчас идет к пристани.

Ник смотрел на ту сторону озера и видел длинную линию лесистого берега, за ней высокие сосны, мыс над бухтой, расчищенные холмы ближе к ферме, белый коттедж среди деревьев, но не мог различить ни шеста, ни пристани – только белый песок и изогнутую линию берега.

– Видишь стадо овец на косогоре, ближе к мысу?

– Вижу.

Оно казалось светлым пятном на серо-зеленом косогоре.

– Я могу их сосчитать, – говорил отец.

Как и все люди, обладающие какой-либо незаурядной способностью, отец Ника был очень нервен. Сверх того он был сентиментален и, как большинство сентиментальных людей, жесток и беззащитен в одно и то же время. Ему редко что-нибудь удавалось, и не всегда по его вине. Он умер, попавшись в ловушку, которую сам помогал расставить, и еще при жизни все обманули его, каждый по-своему. Сентиментальных людей так часто обманывают.

Пока еще Ник не мог писать об отце, но собирался когда-нибудь написать, а сейчас, думая о перепелиной охоте, вспомнил отца, каким тот был в детские годы Ника, до сих пор благодарного отцу за две вещи: охоту и рыбную ловлю. О том и о другом отец судил настолько же здраво, насколько не мог судить, например, о половой жизни, и Ник был рад, что вышло именно так, а не иначе: нужно, чтобы кто-нибудь подарил тебе или хоть дал на время первое ружье и научил с ним обращаться, нужно жить там, где водится рыба или дичь, чтоб узнать их повадки, и теперь, в тридцать восемь лет, Ник любил охоту и рыбную ловлю не меньше, чем в тот день,