– Так рано?
– Да. Ты не сможешь снимать – света еще не будет. Так что можешь поваляться в постели. – Он достал из кармана своей кожаной куртки конверт и положил его на стол. – Вот, возьми, пожалуйста, и отошли моему брату в Нью-Йорк. Его адрес на обратной стороне конверта.
– Конечно. Но мне не придется его посылать.
– Ну да, – сказал он. – Сейчас и мне кажется, что не придется. Тут фотографии и кое-какие мелочи, которые они наверняка хотели бы сохранить. У брата очень славная жена. Хочешь посмотреть?
Он достал из кармана фотографию, вложенную в воинскую книжку.
На снимке была запечатлена хорошенькая смуглая девушка, стоявшая возле гребной лодки на берегу озера.
– Это в Катскиллских горах, – объяснил Эл. – Да. У него славная жена. Она еврейка. Да, – повторил он. – Не позволяй мне снова раскисать. Пока, малыш. Не расстраивайся. Я тебе правду сказал: теперь я в порядке. Это днем, когда я выбрался оттуда, было паршиво.
– Давай я все же провожу тебя.
– Нет. На обратном пути, когда будешь проходить через Пласа-д’Эспанья, можешь нарваться на неприятности. Ночью попадаются очень нервные люди. Спокойной ночи. Увидимся завтра вечером.
– Вот это другой разговор.
В комнате надо мной Манолита и англичанин производили немало шума, так что ее явно не арестовали.
– Правильно. Так и надо разговаривать, – пошутил Эл. – Только иногда требуется часа три-четыре отдыха, чтобы повторить.
Он надел свой кожаный шлем с толстым валиком, выражение его лица казалось хмурым, под глазами – темные круги.
– Встречаемся завтра вечером у Чикоте, – сказал я.
– Точно, – согласился он, не глядя мне в глаза. – Завтра вечером у Чикоте.
– Во сколько?
– Слушай, это уже лишнее, – покачал головой он. – Завтра вечером у Чикоте. Зачем уточнять время?
И он ушел.
Тому, кто не слишком хорошо знал его и кто не видел плацдарм, на котором ему предстояло завтра идти в наступление, могло показаться, что он очень сердит. Думаю, где-то в глубине души он и был сердит, очень сердит. Человека многое может рассердить, например, то, что ему придется умереть зря. Но с другой стороны, наверное, именно сердитое настроение лучше всего подходит для атаки.
Под гребнем
В самую жару, глотая поднятую ветром пыль, мы вернулись – во рту пересохло, нос забит, тяжело нагруженные, – спустились с длинного гребня над рекой, за которым шел бой, в расположение резерва испанских войск.
Я сел, привалившись спиной к стенке неглубокого окопа, ощущая землю затылком и плечами, оказавшись вне досягаемости даже шальных пуль, и посмотрел вниз, в небольшую лощину. Там расположился танковый резерв, сами танки замаскировали срезанными ветвями оливковых деревьев. Слева от танков стояли штабные автомобили, запачканные грязью и тоже прикрытые ветвями. Между танками и автомобилями растянулась длинная колонна людей с носилками: раненых несли по естественному проходу в более низком хребте к подножию холма, где на ровной площадке загружались санитарные автомобили. Интендантские мулы как с мешками с хлебом и бочонками вина, так и амуницией, ведомые погонщиками, поднимались им навстречу. Туда же устало следовали и люди с пустыми носилками.
Справа, у изгиба гребня, я видел вход в пещеру, в которой обосновался штаб бригады. Из пещеры провода связистов тянулись и на гребень, и вниз, туда, где сейчас лежали мы.
Мотоциклисты в кожаных костюмах и шлемах взбирались на мотоциклах как могли высоко, потом какое-то время катили их, наконец, оставляли, подходили к пещере и исчезали в ней. На моих глазах высокий венгр-мотоциклист, которого я знал, вышел из пещеры, засовывая какие-то документы в кожаный бумажник, подошел к мотоциклу и покатил его, влившись в колонну мулов и людей с носилками, потом перекинул ногу через седло, мотоцикл взревел, и венгр умчался, оставляя за собой шлейф пыли.
Еще ниже, за ровной площадкой, куда подъезжали санитарные автомобили и откуда, загрузившись, отъезжали, текла река в зеленом обрамлении растущих по ее берегам деревьев. Там большой дом с красной черепичной крышей соседствовал с серой каменной мельницей, а за деревьями, окружающими дом, полыхали вспышки орудий. Они стреляли в нашу сторону, за каждой двойной вспышкой следовал грохот, и трехдюймовые снаряды со свистом пролетали над нашими головами. Как и всегда, артиллерии нам не хватало. Внизу стояли только четыре орудия вместо необходимых сорока, и стреляли они па́рами. Атака захлебнулась до того, как мы спустились вниз.
– Вы русские? – спросил меня испанский солдат.
– Нет, американцы, – ответил я. – У тебя есть вода?
– Да, товарищ. – Он протянул мне бурдюк из свиной кожи. Эти резервисты солдатами могли называться только номинально и лишь потому, что носили форму. В наступлении их использовать не собирались. Они так и оставались под гребнем, собирались группками, ели, пили, курили и разговаривали, а то и просто сидели, уставившись перед собой, ждали. В атаку шли только бойцы Интернациональной бригады.
Мы оба выпили. Вода пахла асфальтом и свиной щетиной.
– Вино лучше, – заметил солдат. – Я принесу вина.
– Но жажду лучше утоляет вода.
– Нет большей жажды, чем жажда битвы. Даже здесь, в резерве я ее ощущаю.
– Это страх, – подал голос другой солдат. – Жажда – это страх.
– Нет, – возразил третий. – Со страхом приходит жажда, всегда. Но в бою очень хочется пить, даже когда не страшно.
– В бою всегда присутствует страх, – не согласился первый.
– Для тебя, – уточнил второй.
– Это нормально, – пожал плечами первый.
– Для тебя.
– Закрой пасть, – рассердился первый. – Я всего лишь человек, который говорит правду.
Этот апрельский день выдался солнечным, и ветер дул с такой силой, что мулы, идущие по тропе, поднимали облачка пыли, которые сливались в одно большое облако, и внизу длинные шлейфы пыли тянулись за санитарными машинами, пока их не разгонял ветер.
Я уже практически не сомневался, что в этот день меня не убьют, поскольку мы хорошо потрудились утром и дважды на начальном этапе наступления нас могли убить, но не убили, а такое вселяет уверенность. Первый раз это случилось, когда мы пошли за танками и выбрали место для съемки. Чуть позже я ощутил внезапную неприязнь к этому месту, и мы перенесли камеры на двести ярдов влево. Перед уходом я пометил первое место самым древним способом маркировки, и не прошло и десяти минут, как шестидюймовый снаряд взорвался в том самом месте и разнес бы в клочья любое человеческое существо, если бы оно там находилось. Но обошлось без жертв, появилась лишь огромная воронка.
Потом, двумя часами позже, польский офицер, недавно переведенный из батальона в штаб, предложил заснять позиции, только-только захваченные поляками. Мы выдвинулись туда по узкой лощине и внезапно попали под пулеметный огонь. Так что обратно нам пришлось отползать, вжимаясь в землю, носом в пыли. Одновременно выяснилось, что поляки никаких позиций не захватили, наоборот, чуть отступили с исходного рубежа. Но теперь, лежа в неглубоком окопе, мокрый от пота, голодный и мучимый жаждой, я ощущал внутреннюю пустоту, сменившую душевный подъем, вызванный наступлением.
– Вы точно не русские? – спросил солдат. – Потому что сегодня здесь есть русские.
– Есть. Но мы не русские.
– У тебя лицо русского.
– Нет. – Я покачал головой. – Лицо у меня, конечно, странное, но определенно не русского.
– У него лицо русского, – другой солдат указал на моего оператора.
– Возможно. Но он все равно не русский. Откуда ты?
– Из Эстремадуры[111], – гордо ответил он.
– В Эстремадуре есть русские? – спросил я.
– Нет, – ответил он мне, еще более гордо. – В Экстремадуре нет русских, а в России нет экстремадурцев.
– А какие у тебя политические взгляды?
– Я ненавижу всех иностранцев.
– Это широкая политическая программа.
– Я ненавижу мавров, англичан, французов, итальянцев, немцев, североамериканцев и русских.
– Ты назвал их в порядке возрастания ненависти?
– Нет. Но возможно, русских я ненавижу больше всех.
– Слушай, какие интересные у тебя идеи, – отметил я. – Ты фашист?
– Нет. Я экстремадурец, и я ненавижу иностранцев.
– Идеи у него очень необычные, – вмешался другой солдат. – Не придавай этому значения. Я вот люблю иностранцев. Я из Валенсии. Выпей еще кружку вина. Пожалуйста.
Я протянул руку и взял кружку. Вкус другого вина еще оставался во рту. Я посмотрел на экстремадурца. Высокий, тощий, осунувшийся и небритый, с ввалившимися щеками. Он стоял, охваченный яростью, с плащ-палаткой на плечах.
– Пригни голову, – посоветовал я. – Слишком много здесь шальных пуль.
– Я не боюсь пуль, и я ненавижу всех иностранцев, – отчеканил он.
– Бояться пуль не надо, – указал я, – но лучше под них не подставляться, если ты в резерве. Глупо было бы получить ранение, имея возможность его избежать.
– Я ничего не боюсь, – гнул свое эстремадурец.
– Ты счастливчик, товарищ.
– Это правда, – кивнул другой солдат, с кружкой для вина. – Он ничего не боится, даже aviones.
– Он просто псих, – вставил еще один солдат. – Все боятся самолетов. Они убивают немногих, но страха нагоняют.
– Я ничего не боюсь, – повторил эстремадурец. – Ни самолетов, ни чего-то еще. И я ненавижу всех живых иностранцев.
К площадке с санитарными автомобилями рядом с двумя парнями, которые несли носилки, шагал – и, похоже, не отдавал себе отчета в том, где находится, – мужчина в форме бойца Интернациональной бригады, со свернутым одеялом через плечо и завязанным у талии. Высоко вскинул голову, напоминая человека, который ходит во сне. Среднего возраста, без винтовки и, насколько я мог судить, выглядывая из своего окопа, не раненый.
Оператор, который сопровождал меня, менял пленку в ручных камерах и не заметил его.
Единственный снаряд перелетел через гребень и поднял фонтан земли и облако черного дыма, взорвавшись перед танками.