– Пра-а-шу очистить помещение!
И доцента выгнали.
Вот, собственно, все, что произошло восьмого апреля в театре имени Мейерхольда на спектакле «33 обморока».
Мы часто и справедливо говорим о том, какой у нас замечательный театр и какой у нас замечательный зритель. Как же случилось, что в одном из наших театров могли так поступить со зрителем? Это произошло потому, что между искусством и прекрасным советским зрителем стали люди с лакейскими душами, люди, для которых слово «иностранец» значит больше, чем гордые слова «советский гражданин».
Вызывает ярость то, что произошло вечером восьмого апреля.
Легко себе представить, как будут оправдываться эти люди.
– Что, собственно, случилось? Ну, пришли! Ну, ушли! Ведь деньги они могли получить обратно! Подумаешь, амбиция!
А дело не в амбиции. Дело в достоинстве советского гражданина, которого никому не позволено унижать. Дело в правах наших граждан, правах, которые никто не смеет стеснять. Унижение советского гражданина есть унижение достоинства всей страны и преступление против существующего в ней порядка. Надо прокуратуре заняться наконец такого рода преступлениями. Это представляет крупнейший общественный интерес.
В Советском Союзе к иностранцам – и к дипломатам, и к путешественникам, и к специалистам – относятся с величайшей корректностью. Мало того, с общепризнанным гостеприимством. Но это не значит, что под видом заботы об иностранцах кто бы то ни было получил право наносить ущерб советским гражданам.
И описанное здесь, казалось бы, простенькое происшествие на самом деле имеет большое политическое значение.
Интриги
С товарищем Бабашкиным, освобожденным секретарем месткома, стряслась великая беда.
Десять лет подряд членская масса выбирала Бабашкина освобожденным секретарем месткома, а сейчас, на одиннадцатый год, не выбрала, не захотела.
Черт его знает, как это случилось! Просто непонятно.
Поначалу все шло хорошо. Председатель докладывал о деятельности месткома, членская масса ему внимала, сам Бабашкин помещался в президиуме и моргал белыми ресницами. В зале стоял привычный запах эвакопункта, свойственный профсоюзным помещениям. (Такой запах сохранился еще только в залах ожидания на отсталых станциях, а больше нигде уже нет этого портяночно-карболового аромата.)
Иногда Бабашкин для виду водил карандашом по бумаге, якобы записывая внеочередные мысли, пришедшие ему на ум в связи с речью председателя. Два раза он громко сказал: «Правильно». Первый раз, когда речь коснулась необходимости активной борьбы с недостаточной посещаемостью общих собраний, и второй раз, когда председатель заговорил об усилении работы по внедрению профзнаний. Никто в зале не знал, что такое профзнания, не знал и сам Бабашкин, но ни у кого не хватило гражданского мужества прямо и откровенно спросить, что означает это слово. В общем, все шло просто чудесно.
На Бабашкине были яловые сапоги с хромовыми головками и военная гимнастерка. Полувоенную форму он признавал единственно достойной освобожденного члена месткома, хотя никогда не участвовал в войнах.
– А теперь приступим к выборам, – сказал председатель, делая ударение на последнем слоге.
Профсоюзный язык – это совершенно особый язык. Профработники говорят: выбора, договора, средства, процент, портфель, квартал, доставка, добыча.
Есть еще одна особенность у профработника. Начиная свою речь, он обязательно скажет: «Я, товарищи, коротенько», а потом говорит два часа. И согнать с трибуны его уже невозможно.
Приступили к выборам.
Обычно председатель зачитывал список кандидатов. Бабашкин вставал и говорил, что «имеется предложение голосовать в целом»; членская масса кричала: «Правильно, давай в целом, чего там!»; председатель говорил: «Позвольте считать эти аплодисменты…»; собрание охотно позволяло; все радостно бежали по домам, а для Бабашкина начинался новый трудовой год освобожденного секретарства. Он постоянно заседал, куда-то кооптировался, сам кого-то кооптировал, иногда против него плели интриги другие освобожденные члены, иногда он сам плел интриги. Это была чудная кипучая жизнь.
А тут вдруг начался кавардак.
Прежде всего собрание отказалось голосовать список в целом.
– Как же вы отказываетесь, – сказал Бабашкин, демагогически усмехаясь, – когда имеется предложение? Тем более что по отдельности голосовать надо два часа, а в целом – пять минут, и можно идти домой.
Однако членская масса с каким-то ребяческим упрямством настояла на своем.
Бабашкину было ужасно неудобно голосоваться отдельно. Он чувствовал себя как голый. А тут еще какая-то молодая, член союза, позволила себе резкий, наглый, безответственный выпад, заявив, что Бабашкнн недостаточно проводил работу среди женщин и проявлял нечуткое отношение к разным вопросам.
Дальше начался кошмарный сон.
Бабашкина поставили на голосование и не выбрали.
Еще некоторое время ему представлялось, что все это не всерьез, что сейчас встанет председатель и скажет, что он пошутил, и собрание с приветливой улыбкой снова изберет Бабашкина в освобожденные секретари.
Но этого не произошло.
Жена была настолько уверена в непреложном ходе событий, что даже не спросила Бабашкина о результатах голосования. И вообще в семье Бабашкиных слова «выборы, голосование, кандидатура», хотя и часто произносились, но никогда не употреблялись в их прямом смысле, а служили как бы добавлением к портфелю и кварталу.
Утром Бабашкин побежал в областной профсовет жаловаться на интриги, он ходил по коридорам, всех останавливал и говорил: «Меня не выбрали», – говорил таким тоном, каким обычно говорят: «Меня обокрали». Но никто его не слушал. Члены совета сами ждали выборов и со страхом гадали о том, какой процент из них уцелеет на своих постах. Председатель тоже был в ужасном настроении, громко, невпопад говорил о демократии и при этом быстро и нервно чесал спину металлической бухгалтерской линейкой.
Бабашкин ушел, шатаясь.
Дома состоялся серьезный разговор с женой.
– Кто же будет тебе выплачивать жалованье? – спросила она с присущей женщинам быстротой соображения.
– Придется переходить на другую работу, – ответил Бабашкин. – Опыт у меня большой, стаж у меня тоже большой, меня всюду возьмут в освобожденные члены.
– Как же возьмут, когда надо, чтоб выбрали?
– Ничего, с моей профессией я не пропаду.
– С какой профессией?
– Что ты глупости говоришь! Я профработник. Старый профработник. Ей-богу, даже смешно слушать.
Жена некоторое время внимательно смотрела на Бабашкина и потом сказала:
– Твое счастье, что я умею печатать на машинке.
Это была умная женщина.
Вечером она прибежала домой, взволнованная и счастливая.
– Ну, Митя, – сказала она, – я все устроила. Только что я говорила с соседским управдомом, как раз им нужен дворник. И хорошие условия. Семьдесят пять рублей в месяц, новые метлы и две пары рукавиц в год. Пойдешь туда завтра наниматься. А сегодня вечером Герасим тебя выучит подметать. Я уже с ним сговорилась за три рубля.
Бабашкин молча сидел, глядя на полку, где стояло толстое синее с золотом Собрание сочинений Маркса, которое он в суматохе профсоюзной жизни так и не успел раскрыть, и бормотал:
– Это интриги! Факт! Я этого так не оставлю.
На трибуне среди гостей
Человек, наблюдавший несколько раз Первомайский парад на Красной площади, легко заметит, что у гостей, заполняющих трибуны, уже выработались свои привычки и обычаи.
У отцов установилась привычка приводить с собой детей, ставить их на барьеры трибун, или сажать к себе на плечи, или подымать на вытянутых руках высоко над головой, вызывая этим комичное отчаяние бездетных и холостяков.
И есть у гостей еще одна привычка, вернее – милая слабость, в отдельных случаях переходящая в страсть…
За полчаса до начала парада на гостевую трибуну поднялись папа и сын. Папе было лет сорок, а сыну – лет двенадцать. Кепки, курносые веселые носы и глаза были у них совершенно одинаковые. Они до такой степени походили друг на друга, что, казалось, мальчик был произведен на свет без помощи матери, непосредственно одним папой.
На трибуне папа и сын сразу повели себя как опытные посетители парадов. Мальчик вынул бутерброд в пергаментной бумаге, а папа сказал:
– Ты, Коля, покушай, а я, чтобы не терять времени, посчитаю, сколько там военных атташе. Раз, два, три, четыре, пять… Ого!.. Четырнадцать, пятнадцать…
– Сколько? – деловито спросил сын, пережевывая хлеб с ветчиной.
– На два больше, чем в прошлый раз.
– Хорошо, – одобрительно сказал Коля. – Значит, мы еще две страны признали.
– Установили дипломатические отношения, – разъяснил отец. – Ну что, покушал? Давай считать сводный оркестр, а то мне одному не справиться. Я возьму левую сторону, а ты посчитай вот этих, с белыми барабанами.
Мальчик встал на барьер, обнял отца за шею, и оба с увлечением принялись подсчитывать. Работа была большая, и они еле-еле успели с ней справиться к моменту выезда Ворошилова из ворот Спасской башни.
– У меня тысяча двести, – сказал сын.
– А у меня девятьсот, – доложил папа. – Всего – две ту сто. Здорово! Больше, чем в прошлом году.
Их это очень радовало. Им хотелось, чтоб всего было как можно больше.
Войска двинулись мимо мавзолея.
– Сколько сегодня человек в шеренге? – озабоченно спросил папа. – Ага! Великолепно. Ты считай ряды, а я буду умножать в уме. Как в тот раз.
Как видно, они имели свой собственный метод подсчета, выработанный многолетним опытом. Они подымались на цыпочки, шевелили губами, докладывали друг другу цифры, что-то складывали, умножали, кажется, даже возводили в степень. Это была какая-то сложная система. Иногда они восторженно переглядывались. Всего было больше: пехоты, пулеметов, тачанок, орудий, броневиков, кавалерии, моторизованных частей, допризывников.