В конце концов выяснилось, что говорили главным образом о критиках. И надо прямо сказать, что суждения художников слова отличались некоторой пристрастностью. Высказывались, например, в том смысле, что критиков хорошо бы вешать на цветущих акациях. Это было слишком поэтично и чуть-чуть бессердечно. Придумывались еще худшие казни. Предлагали поймать известного младокритика и отобрать у него литературный инструмент (кавычки, многоточия, sic, восклицательные знаки и «курсив мой»).
Очень, очень жесткие слова говорили. И, конечно, несправедливые слова.
Критики должны иметь место. Без них не может быть полного счастья.
Пусть только не будут первыми учениками, зубрилами с вытаращенными от усердия глазами.
Кто их не помнит, гимназистов, в синих фуражках с белым кантом и серебряным гербом!
На большой перемене, когда ученики играли в скок-скок-скакуна и в «ушки» или предавались чтению выпусков «Этель Кинг – женщина-сыщик», зубрила сидел на подоконнике и горестно бормотал:
Бѣло-сѣрый бѣдный бѣс
Убѣжал, бѣдняга, в лѣс,
Лѣшим по лѣсу он бѣгал,
Рѣдькой с хрѣном пообѣдал
И за горький тот обѣд
Дал обѣт не дѣлать бѣд.
И форма и содержание этого стиха говорят за то, что писал его не Пушкин, не Александр Сергеевич. Как-то не очаровывал этот стих. Не дул от него ветер вдохновенья. Но зато таились в нем волшебные свойства. В стихотворение входили только слова с ятями. Это было специальное педагогическое произведение, которое в популярной художественной форме вбивало в мозги учеников столь необходимый «ять».
Зубрила никогда не пытался проникнуть в глубь грамматического вопроса. Он не допытывался, почему вдруг бес бегает по лесу и жрет хрен. Он знал только, что нужно ответить без запинки. Тогда все будет хорошо. И родителей не вызовут для объяснений, и в кондуитном журнале не будет о нем гадких, компрометирующих записей.
А главное, не надо было думать. Выпалил заученное, получил пятерку и пошел прочь. Завтра выпалил то же самое. Послезавтра – опять то же самое.
Хорошо быть первым учеником, критическим зубрилой литературной прогимназии!
Автор ночью сидит за столом. И чай леденеет в стакане. И мысль не дается в руки. И язык получается непрозрачный, а так хочется, чтобы был прозрачный. В общем – множество дел.
И покуда автор волнуется и скачет, тут же, за перегородкой, в писательском доме монотонно бормочет свои критические вирши первый ученик:
Бойтесь, дети, гуманизма,Бойтесь ячества, друзья.
Формализма, схематизма
Опасайтесь, как огня.
Страшен, дети, техницизм,
Биология вредна —
Есть в ней скрытый мистицизм,
лефовщнна, феодализм, механицизм,
непреодоленный ремаркизм,
непреодоленный ревматизм,
а также шулятиковщина в ней видна.
Разделяйте все моменты
На шаги и на проценты.
Шаг вперед,
Два назад,
Автор плачет, критик рад.
Задавим «Новый мир»
И др. и др.
Зазубрив такой стих, примерный ученик без лишних дум и сомнений приступает к написанию критической статьи. Он уже овладел техникой. Он знает все слова на ять. Основа статьи имеется.
Остальное – мелочь. Но и для мелочей хранятся заголовки.
Для названия статьи употребляется так называемая формула сомнения. Если рецензируемая книга называется «Жили два товарища», статья о ней первого ученика имеет заголовок «Жили ЛИ два товарища?».
Произведение носит название «Трагедийная ночь». Рецензия – «Трагедийная ночь ли?».
Это хорошо. Это удобно. Автор сразу берется под сомнение. По заголовку статьи сразу видно, что писал ее первый ученик, а не какой-нибудь второй. Тут стесняться нечего. Формула заголовков удобная.
«СПИСОК ЛИ БЛАГОДЕЯНИЙ ЛИ?»
«НАСЛЕДНИК ЛИ?» ИЛИ «ЧЕЙ НАСЛЕДНИК?»
«ПОСЛЕДНИЙ ЛИ ИЗ УДЭГЕ ЛИ?»
«СЕВАСТОПОЛЬ ЛИ?»
Почему он все время сомневается? Неужели он думает, что автор пытался всучить рабочему-читателю Симферополь вместо Севастополя или, скажем, Серпухов?
Да нет, ни о чем он не думает. Просто формула готова, а менять ее для какого-то попутчика не хочется. Некогда.
Начиная свою статью, первый ученик никогда не скажет: «Автор изобразил», «Автор нарисовал». Тут есть более осторожная фраза: «Автор пытался изобразить», «Автор сделал попытку нарисовать».
Привычка настолько велика, что даже о Шекспире стали писать: «В пьесе „Отелло“ автор попытался изобразить ревность». Кстати, и статья называется «Мавр ли?». И читатель в полной растерянности. Может быть, действительно не мавр, а еврей? Шейлок? Тогда при чем тут Дездемона? Ничего нельзя понять!
Если писатель, не дай бог, сочинил что-нибудь веселое, так сказать, в плане сатиры и юмора, то ему немедленно вдеваются в бледные уши две критические серьги – по линии сатиры: «Автор не поднялся до высоты подлинной сатиры, а работает вхолостую»; по линии юмора: «Беззубое зубоскальство». Кроме того, автор обвиняется в ползучем эмпиризме. А это очень обидно, товарищи, – ползучий эмпиризм! Вроде стригущего лишая.
Особенно не любит первый ученик произведений, где герои объясняются в любви, женятся и так далее. Он заостряет вопрос, он ставит его ребром: нужно ли в наши дни отображать это чувство в художественной литературе? Никакой любви нет. Позвольте! Откуда же берутся дети? Чепуха! Пожилого советского читателя не трудно убедить в том, что детей приносят аисты.
Под ударами первого ученика писатель клонится все ниже и ниже. А зубрила, бормоча (чтобы не позабыть): «Есть в нем скрытый мистицизм, биологья в нем видна», принимается за самую ответственную операцию (нечто вроде трепанации черепа) – вскрывание писательского лица. Тут он беспощаден и в выражениях совершенно не стесняется. Формула требует энергичного сравнения. Поэтому берутся наиболее страшные. Советского автора называют вдруг агентом британского империализма, отождествляют его с П. Н. Милюковым, печатно извещают, что он не кто иной, как объективный Булак-Булахович, Пуанкаре или Мазепа, иногда сравнивают даже с извозчиком Комаровым.
Все эти страшные обвинения набираются курсивом и неуклонно (такова традиция) снабжаются замечанием: «Курсив мой».
Курсив мой! Курсив мой! Мой! Мой!
Это его курсив. Курсив первого ученика.
И эти придирчивые притязания хорошо бы наконец удовлетворить.
– Не мучьте ученика, отдайте ему его вещи, пусть возьмет свой курсив и чуть-чуть поразмыслит над ним. Пусть опомнится от зубрежки.
Маленькая ху-ху
«Держите его».
В кругах, близких к дому Герцена, разговаривали о появлении крупного дарования. И если кто-либо выражал по этому поводу сомнение, то оскорбленное дарование тут же извлекало из кармана и предъявляло маловеру бумагу примерно такого содержания:
«Дано сие т. Лутфею Гумирову в том, что он в самом деле является крупным татарским писателем.
Действительно по 1 июля 1932 года.
Видом на жительство служить не может».
Имелась, конечно, на бумаге и нежная сиреневая печать и легкомысленная подпись какого-то заответственного секретаря. Таких бумажек у братского писателя было много – из БАПП, МАПП, АзАПП и ТАПП18. Все эти организации, как видно, заботились больше о том, чтобы братский писатель не использовал их удостоверений в качестве вида на жительство. Остальное беспокоило их гораздо меньше. Крупный так крупный. Могучий так могучий. Не страшно.
У нас, к сожалению, до сих пор очень плохо себе представляют великую разрушительную силу бумажки, снабженной печатью. Обладая таким удостоверением, человек с покосившимися моральными устоями может в очень короткий срок (еще до 1 июля 1932 года) разорить большую страну. Он может пройти по ней, как Аттила, оставляя позади себя дым пожаров, обуглившиеся останки журнальных редакций, пепел и мусор на месте некогда величественных переукрупненных издательств.
Но Лутфей Гумиров оказался человеком без особенно широких горизонтов. Он не сообразил, что в руках у него находится волшебная лампа Алладина и что теперь он может все.
Он разменялся на мелочи. В Баку он хватал деньги в АзАПП и Азпрофсовете. В Москве он бережно передавал себя на попечение Литфонда. А Литфонд в человека не верит. Литфонд верит в бумагу. Братскому писателю давали деньги, а когда он переутомлялся (человек – не железо), ему предоставляли (сердце – не камень) бесплатные путевки в южные дома отдыха.
Только однажды бедовый Лутфей в своем творчестве поднялся на высоту подлинного искусства – заключил с ГИХЛом договор от имени МАПП, получил тысячу рублей, мапповцам предъявил кукиш, а тысячу взял себе (человек – не железо, сердце – не камень). И все-таки это был не такой уж большой взлет индивидуальности. При помощи бумажки с печатью можно было совершить и более квалифицированные деяния. Например, издать полное собрание опечаток из полного собрания сочинений Андрея Безлошадного (Лошадецкого) в дерматиновом переплете, с суперобложкой и с портретом автора на фоне колес и труб.
Так неужели же Гумиров не оправдал чина крупного дарования, так легко выданного ему разнообразными АПП?
Нет. Оправдал. Так оправдал, что разнообразные АПП спохватились и выкинули интригана из своих железных рядов. Но было уже поздно. Бумаги с печатями остались при братском писателе, а он бежал из родной страны в дружественную РСФСР.
Вскоре в толстых и полутолстых журналах появились переводы с татарского из сочинений Лутфея Гумирова. Замечательны они были тем, что прозаический отрывок из романа «Бурай» («Огонек», № 12) до боли напоминал поэтический отрывок из поэмы «Таныб» («Новый мир», № 2) и стихотворение «В ауле» («Прожектор», № 18). Строго говоря, все это было одно и то же, с небольшими вариациями.