Пришлось, однако, отложить работу для души, славы и Радиоцентра и заняться обдумыванием пьесы.
Знакомство с шедеврами мировой драматургии принесло Полуэксову первые крупицы знания в этом новом для него деле.
Выяснилось, что герой пьесы совершает обычно нижеследующие поступки:
а) Входит.
б) Уходит.
в) Снова входит.
г) Смеется.
д) Застреливается.
Писателю стало легче.
Усадив жену и свояченицу за подсчет реплик в пьесах Мольера и Бомарше, Полуэксов принялся разрабатывать сюжет.
Главное действующее лицо ВХОДИТ в свою комнату и видит, что жена изменяет ему с не менее важным действующим лицом. Пораженный этим фактом, он УХОДИТ. Затем СНОВА ВХОДИТ с револьвером в руке. СМЕЕТСЯ и, произнеся горький монолог, ЗАСТРЕЛИВАЕТСЯ.
Выходило очень неплохо. Свежо.
Но тут в квартиру вломился человек в брезентовом костюме и сурово сказал:
– Редакция газеты «Искусство не для искусства» поручила мне узнать, что вы собираетесь отобразить в пьесе «Зразы»?
И, знаете, у Полуэксова не повернулся язык сказать, что «Зразы» – это чистая условность и что он собирается писать о любовном треугольнике (входит, уходит, смеется, застреливается). Он постыдно соврал. Сказал, что будет писать о борьбе двух миров.
Теперь отступления не было. Будущее рисовалось уже менее ясно, потому что у Бомарше о борьбе двух миров не было сказано ни слова, и вся семейная работа по освоению наследия классиков могла свестись на нет.
Пришлось изворачиваться. В пределах, конечно, классических ремарок.
– Значит так, вредитель ВХОДИТ и, пользуясь тем, что честный специалист УХОДИТ, делает свое грязное дело. Но тут честный специалист СНОВА ВХОДИТ и разоблачительно смеется. А вредитель ЗАСТРЕЛИВАЕТСЯ. Это не Бомарше, но для передвижного стационара сойдет. К тому же человек в желтой коже совершенно ясно говорил, что абсолютно все должно быть условно.
Дальше пошла, как говорится, техника дела. Режиссер Кошкин-Эриванский дописывал пьесу, так как, по его словам, не хватало целого акта. Полуэксов обижался, но Кошкин говорил… что все это условно, на сцене будет иначе и очень хорошо. Вообще условностей было многое множество. Состоялась премьера, автора вызывали свояченица с мужем, возникла горячая дискуссия, в газетах прогремели публичные диспуты, где автора условно называли талантливым.
Одна лишь публика почему-то приняла пьесу всерьез и перестала на нее ходить после первого же представления.
Полуэксов сначала волновался, но потом увидел, что мнение зрителей в конце концов вещь условная.
Человек в желтой коже был прав – все оказалось условным, кроме послужного списка.
А вот в послужной список легло новое, ничем не запятнанное художественное произведение. Для выслуги лет в искусстве это очень важно.
Их бин с головы до ног
Была совершена глупость, граничащая с головотяпством и еще чем-то.
Для цирковой программы выписали немецкий аттракцион – неустрашимого капитана Мазуччио с его говорящей собакой Брунгильдой (заметьте, цирковые капитаны всегда бывают неустрашимые).
Собаку выписал коммерческий директор, грубая, нечуткая натура, чуждая веяниям современности. А цирковая общественность проспала этот вопиющий факт.
Опомнились только тогда, когда капитан Мазуччио высадился на Белорусско-Балтийском вокзале.
Носильщик повез в тележкё клетку с черным пуделем, стриженным под Людовика XIV, и чемодан, в котором хранилась капитанская пелерина на белой подкладке из сатина-либерти и сияющий цилиндр.
В тот же день художественный совет смотрел собаку на репетиции.
Неустрашимый капитан часто снимал цилиндр и кланялся. Он задавал Брунгильде вопросы.
– Вифиль? – спрашивал он.
– Таузенд, – неустрашимо отвечала собака.
Капитан гладил пуделя по черной каракулевой шерсти и одобрительно вздыхал: «О моя добрая собака!»
Потом собака с большими перерывами произнесла слова: «абер», «унзер» и «брудер». Затем она повалилась боком на песок, долго думала и наконец сказала:
– Их штербе.
Необходимо заметить, что в этом месте обычно раздавались аплодисменты. Собака к ним привыкла и вместе с хозяином отвешивала поклоны. Но художественный совет сурово молчал.
И капитан Мазуччио, беспокойно оглянувшись, приступил к последнему, самому ответственному номеру программы. Он взял в руки скрипку. Брунгильда присела на задние лапы и, выдержав несколько тактов, трусливо, громко и невнятно запела:
– Их бин фон копф бис фусс ауф либе ангештельт…
– Что, что их бин? – спросил председатель худсовета.
– Их бин фон копф бис фусс, – пробормотал коммерческий директор.
– Переведите.
– С головы до ног я создан для любви.
– Для любви? – переспросил, председатель, бледнея. – Такой собаке надо дать по рукам. Этот номер не может быть допущен.
Тут пришла очередь бледнеть коммерческому директору.
– Почему? За что же по рукам? Знаменитая говорящая собака в своем репертуаре. Европейский успех. Что тут плохого!
– Плохо то, что именно в своем репертуаре, в архибуржуазном, мещанском, лишенном воспитательного значения.
– Да, но мы уже затратили валюту. И потом эта собака со своим Бокаччио живет в «Метрополе» и жрет кавьяр. Капитан говорит, что без икры она не может играть. Это государству тоже стоит денег.
– Одним словом, – раздельно сказал председатель, – в таком виде номер пройти не может. Собаке нужно дать наш созвучный, куда-то зовущий репертуар, а не этот… демобилизующий. Вы только вдумайтесь! «Их штербе». «Их либе». Да ведь это же проблема любви и смерти! Искусство для искусства! Гуманизм! Перевальский рецедив. Отсюда один шаг до некритического освоения наследия классиков. Нет, нет, номер нужно коренным образом переработать.
– Я, как коммерческий директор, – грустно молвил коммерческий директор, – идеологии не касаюсь. Но скажу вам как старый идейный работник на фронте циркового искусства: не режьте курицу, которая несет золотые яйца.
Но предложение о написании для собаки нового репертуара уже голосовалось. Единогласно решили заказать таковой репертуар местной сквозной бригаде малых форм в составе Усышкина-Вертера и трех его братьев: Усышкина-Вагранки, Усышкина-Овича и Усышкина-деда Мурзилки.
Ничего не понявшего капитана увели в «Метрополь» и предложили покуда отдохнуть.
Шестая сквозная нисколько не удивилась предложению сделать репертуар для собаки. Братья в такт закивали головами и даже не переглянулись. При этом вид у них был такой, будто они всю жизнь писали для собак, кошек или дрессированных прусаков. Вообще они закалились в литературных боях и умели писать с цирковой идеологией – самой строгой, самой пуританской.
Трудолюбивый род Усышкиных, не медля, уселся за работу.
– Может быть, используем то, что мы писали для женщины-паука? – предложил дед Мурзилка. – Был такой саратовский аттракцион, который нужно было оформить в плане политизации цирка. Помните? Женщина-паук олицетворяла финансовый капитал, проникающий в колонии и доминионы. Хороший был номер.
– Нет, вы же слышали. Они не хотят голого смехачества. Собаку нужно разрешать в плане героики сегодняшнего дня! – возразил Ович. – Во-первых, нужно писать в стихах.
– А она может стихами?
– Какое нам дело! Пусть перестроится. У нее для этого есть целая неделя.
– Обязательно в стихах. Куплеты, значит, героические – про блюминги или эти… как они называются… банкаброши. А рефрен можно полегче, специально для собаки с юмористическим уклоном. Например… сейчас… сейчас… та-ра, та-ра, та-ра… Ага… Вот:
Побольше штреков, шахт и лав.
Гав-гав,
Гав-гав,
Гав-гав.
– Ты дурак, Бука! – закричал Вертер. – Так тебе худсовет и позволит, чтоб собака говорила «гав-гав». Они против этого. За собакой нельзя забывать живого человека!
– Надо переделать… Ту-ру, ту-ру, ту-ру… Так. Готово:
Побольше штреков, шахт и лав.
Ура! Да здравствует Моснав!
– А это не мелко для собаки?
– Глупое замечание. Моснав – это общество спасения на водах. Там, где мелко, они не спасают.
– Давайте вообще бросим стихи. Стихи всегда толкают на ошибки, на вульгаризаторство. Стесняют размер, метр. Только хочешь высказать правильную критическую мысль, мешает цензура или рифмы нет.
– Может, дать собаке разговорный жанр? Монолог? Фельетон?
– Не стоит. В этом тоже таятся опасности. Того не отразишь, этого не отобразишь. Надо все иначе.
Репертуар для говорящей собаки Брунгильды был доставлен в условленный срок.
Под сумеречным куполом цирка собрались все – и худсовет в полном составе, и несколько опухший Мазуччио, что надо приписать неумеренному употреблению кавьяра, и размагнитившаяся от безделья Брунгильда.
Читку вёл Вертер. Он же давал объяснения.
Шпрехшталмейстер объявляет выход говорящей собаки. Выносят маленький стол, накрытый сукном. На столе графин и колокольчик. Появляется Брунгильда. Конечно, все эти буржуазные штуки – бубенчики, бантики и локоны – долой. Скромная толстовка и брезентовый портфель. Костюм рядового общественника. И Брунгильда читает небольшой, двенадцать страниц на машинке, творческий документ.
И Вертер уже открыл розовую пасть, чтобы огласить речь Брунгильды, как вдруг капитан Мазуччио сделал шаг вперед.
– Вифиль? – спросил он. – Сколько страниц?
– На машинке двенадцать, – ответил дед Мурзилка.
– Абер, – сказал капитан, – их штербе: я умираю. Ведь это все-таки собака. Так сказать, хунд. Она не может двенадцать страниц на машинке. Я буду жаловаться.
– Это что же вроде как бы самокритика получается? – усмехнувшись, спросил председатель. – Нет, теперь я ясно вижу, что этой собаке нужно дать по рукам. И крепко дать.
– Брудер, – умоляюще сказал Мазуччио, – это еще юная хунд. Она еще не все знает. Она хочет. Но она не может.