Книга вышла в 1983 в изд. «Russica» (Нью-Йорк). Частично вошла в сб. «Не спи на закате» (СПб, 1996).
* * *
Не пропеть – прошепелявить, прошептать, прощебетать, прощелкать,
так щепотка соли, подлетая на ладони, не взлетает к потолку,
так щекотка обращает облик в зеркале в обмолвку,
так надерганное лыко, как ни лихо, а не пишется в строку.
Но не плачет раненая липа, что не всяко лыко в строку
Соль ложится на пол, в щели, в землю, пусть она не соль земли, а прах.
Безголосая мелодия небесному чертогу
всё мила. И щекотливое блаженство серебрится в зеркалах.
Ничего не получается, а все-таки выходит что-то,
не такое, как хотелось бы, отнюдь не идеал, но не исходный нуль,
не кантата, но уже и не цитата, и болото
остается топью, но тропинки слабый след ему не затянуть.
Так-то, сея кляксы и огрехи, шепелявя, чертыхаясь,
из обмолвок извлекаешь облик нескольких не слишком кривобоких строк,
так-то сложишь из обломков печку, ибо через хаос
тянется и катится, слепой и спутанный, а катится клубок.
still am meer
На мо́ре тишь, а на́ море затишье,
и сделавшее взмах весло
от воздуха себя к воде не донесло,
чтоб не нарушить этой тиши.
А ты в тиши, в дощатой колыбели,
щекой, испачканной смолой,
повернута к себе самой,
как к парусу, обвисшему без цели.
Поговори с нависшей тишиной,
но не пошевелив губами,
поговори с негаснущей луной,
с невидимыми берегами.
Там на неведомых дорожках серебра
свисают паруса и сохнут весла,
с луны не осыпается известка,
ничто не оставляет ни следа.
И если ты вот так, молчком проговоришь
все то же, давнее, что таешь и горишь,
то, человечек, ты оставишь на века
не след, но свет, мерцанье светляка.
sturm am meer
Смирися, гордый человечек,
среди бушующих стихий,
среди святого Вита свечек,
и, светлячок ли ты, разведчик,
а в клочья рвет твои стихи
на промокательной бумаге,
обмокнутой в чернильной влаге,
где ни полслова не видать,
и ни к какой твоей отваге
ни благовест, ни благодать
не просквозит сквозь толщу молний,
через сверканье темных туч,
не озарит твой почерк, полный
воды словно галоша, вспомни,
что нет тебя меж луж и круч,
что не дитя добра и света,
но отмененная монета,
светляк, захлестнутый волной,
забудь об имени поэта
и повернись к себе спиной.
* * *
Мы плыли вдаль, и вглубь, и удивлялись,
что темный вал еще не поглотил,
и на порогах родины являлись
тенями утопающих светил.
Мы плыли вкруг, как звезды в хороводе
по кудринскому куполу скользя,
хронометры сверяли по погоде
и научились говорить «нельзя»
себе одним, раскручивая якорь,
себе самим, забрасывая лот,
себе, готовым всхлипнуть и заплакать,
своей рукою зажимая рот.
Мы плыли. Не доплыли, не приплыли,
но выплывали, погружались, вновь
выныривали из колючей пыли
соленых брызг, из толщи водяной,
из водорослей, радуг и планктона,
из чащи вёсел, пересвиста пуль,
теряли курс, ложились в дрейф, и снова
руке неверный подчинялся руль.
* * *
Нет, не самоуглубленность,
не сонливость и не леность,
не любовь и не влюбленность,
но открытая валентность,
обращающая голо,
без заплат и без застежек,
душу к миру, тело к молу,
губы к страсти безнадежной.
* * *
Исчерканные каблуками,
как белый лист черновиками,
серые камни вдоль букинистов,
напоминанье о севере мглистом,
о других берегах, о дощатых подмостках,
о глине под ними, о грязи на досках,
и что, стуча каблуками, по этим подмосткам
ты пробегала – невооруженным мозгом
непостижимо уже, и глазом
простым ты увидишь, как ум за разум
заходит, когда зайдет на востоке
солнце, что здесь еще светит… И все-таки
уже исчерканные мною,
как тающий каток весною,
чужие стоптанные камни
моими суть черновиками.
* * *
Эта правда, она же ложь,
эта проза, уложенная в ритм,
это масло, принимающее нож,
как исполненье молитв.
Этот жар, переходящий в озноб,
но вгоняющий градусник в гроб,
эта лучшая из прохлад,
ледяной сквознячок через ад.
Это правда – то, что я твержу,
но не верьте, не верьте, но не -
не проверьте, полоснув по ножу
слабым горлышком, припертым к стене.
* * *
В тот год подпортили весну большевики,
чтоб обеспечить посещаемость балета.
Шелка ползли в театр, надев дождевики…
А кто мне обещал, что наступило лето?
Кто обещал – и позабыл, что обещал,
скорей причудилось, чем вправду обещалось,
и не из-за того, а просто обнищав,
я промокаю, промерзаю, простужаюсь.
Ни водостоков с крыш, ни мокнущих афиш,
ни теплых па-де-де в парах двойного кофе
я больше не хочу. Смотри, не ешь, не пьешь,
когда барометры клонятся к катастрофе.
Так бормотала я в тот год себе сама,
в тот год давно прошедший, семьдесят девятый,
когда свирепствовала мокрая зима,
вбивая мерзлый гвоздь в Париж полураспятый.
Так бормотала я в тот год себе самой,
осуществляя впрок свободу бормотанья.
По всем приметам выходило, за зимой
придет октябрь и осень страшного братанья
волков с гиенами на наших позвонках,
и выходило: проморгают, проворонят…
Объявлен ясный день, и в слякоти, впотьмах
припоминай теперь, как выглядел барометр.
* * *
О, скорее на родной левый берег,
где и сумрак лиловеет, как вереск,
где и сумерки сиреневым цветом
облетают за взволнованным ветром,
где и мне найдется свой угол,
ни врагом не заселенный, ни другом,
где за тою стороной стенки
перекресток, переполненный гулом,
как игла по заигранной пластинке.
* * *
Тише, выше, ближе, круче,
полегонечку дойдем
до ходячей в небе тучи,
там и выстроим свой дом.
Четко, твердо, аккуратно,
стены – воздух, небо – свод,
но внезапно, непонятно
мы запросимся обратно,
хоть бы даже безвозвратно,
в хляби глин, трясин и вод.
Потому что этот облак,
этот воздух, эта синь -
не для наших тяжких легких,
не для наших слабых сил.
Тише, ниже, скольже, круче,
кочки, тропочки – возврат.
А вверху над нами тучи,
отчужденны и колючи,
насылают неминуче
мелкий дождик, крупный град.
* * *
Одна, одна в совсем пустом Париже,
одна, одна в совсем пустой вселенной,
совсем одна, и ни на шаг не ближе
к разгадке вечности, где держат меня пленной.
Совсем одна, в метелочки полыни,
пробившейся сквозь трещинки в панели,
как в полынью ныряю или в пламя,
как из огня да в полымя метели.
Здесь молонья вчера прогрохотала,
и я одна, совсем одна отныне,
и пустота Латинского квартала
не пуще нутряной моей пустыни.
Пустынножительница, полонянка
камней, уже не видных под вьюнками,
как просто было дожидаться танка,
идя навстречу с голыми руками.
Но этот грохот не артиллерийский,
зачем он мне одной принес пощаду?
Отсюда и до островов Курильских
какой игре расчистил он площадку?
Совсем одна, мала, слаба, глупе́нька,
заполонённая умом позавчерашним,
зачем так стало, что последняя ступенька -
я, а не кто-то мудрый и бесстрашный?
Не кто-то праведный, кто, запросто ответы
на все найдя, век дожил бы в блаженстве…
И плачу я щекой к щеке планеты,
мы с нею две равны в несовершенстве.
* * *
Было б у меня больше время,
Не стихи бы я писала, а письма,
Я бы забиралась на деревья,
Захватив конверты и тетрадь.
Было бы во мне больше толку,
Я бы не ревела втихомолку,
Я бы и писем не писала,
И совсем разучилась бы писать.
Было бы во мне больше росту,
Красоты и светского лоску,
Я бы стала синенькой в полоску,
Стала б совершенно не я.
Было б у меня больше денег,
Я бы каждый Божий понедельник
Просто напивалась бы в доску,
Но не с вами, мои друзья.
* * *
Было эхо, звучало эхо – и смолкло.
Отзвучало, отбыло эхо – и глухо.
Лишь щека покривилась да веко взмокло
с косоглазого профиля, справа – сухо.
Повернувшись к тебе этой правой щекою,
немигающим, гордым, победоносным
горьким профилем, я оставлю в покое
все, что было бы для тебя беспокойством.
Отзвучало эхо, отбыло, отбило,
только правда ли, полно, звучало ли, было?
Не прислышалось ли, не причудилось, если
не слыхал еще эха никто в этом месте?
В этом месте, в этом западлом местечке,
где каштаны и те не жгут свои свечки,
где не слыхано слыхом ни эха, ни чуда,
ни ответа нигде никогда ниоткуда.
* * *
Облетает одуванчик, дав рожденье целой стайке,
молодую травку нянчит прошлогодний лист опавший,
уступая место ночи, отползает день вчерашний,
молодая травка точит прошлогодний день лужайки.
И целый свет -
лишь суета сует,
и всяческая суета
всегда животвореньем занята,
смолчите «нет»
и отвечайте «да»,
и диалектика тучнеет на престоле…
Мне столько лет уже, что эта ерунда
слаба, чтоб порешить мою свободу воли.
* * *
Воздыхатели вздыхали,
кланялись поклонники,
а цветы стояли в зале,
как на подоконнике.
В белом платье, в туфлях черных,
как в системе знаковой,
чтобы кто-нибудь ученый
рюмками позвякивал.
Воздыхатели вздыхали,
поклонники плакали,
а цветы не засыхали,
как живые на поле.
В белом платье, с черным бантом,
с челюстью подвязанной,
чтоб наемным музыкантам
заработать на зиму.
Воздыхатели взлетали
легче пуха летнего,
выше Леты, над цветами,
к дню Суда последнего.
* * *
А будь он нынешний, сейчасный,
писал бы он в припадке чувств:
«Я Вам звоню, хоть и бешусь,
хоть это стыд и труд напрасный…»?
Нет, слава Богу, только нам
по нашим книгам телефонным
гудки приравнивать ко стонам,
семь цифр – к шестнадцати строкам.
В собранья наших сочинений
не переписка принята,
но телефонные счета
и неоплаченные пени.
Так не пеняй на жесткий век,
на век стальной и деловитый,
гирляндой кабеля обвитый,
но если нет в тебе любви -
хоть позвони, хоть позови,
хоть растопи стихами снег
и измени теченье рек,
хоть зарифмуй мольбу молитвой -
одно молчанье возле уха
тебе ответствует сквозь треск
и вековечная проруха,
трагикомический твой крест.
* * *
В этой разнице света и светлоты
озаренного тела среди темноты,
где потемки с потемками стали на ты, -
в этом празднике нету заветной черты,
до предела пределы сняты,
смяты, стерты и сброшены в черный чулан,
как чулок, чей нейлон от срывания рван,
как бинты, с зарубцованных сорваны ран,
как, ланиты в слезах подставляя под кран,
опрокидываешь стакан
и мешаются брызги воды и стекла…
Нет предела, и посолонь губы спекла,
раскаленная тьма прогорела дотла,
и, друг к другу припавши, два бледных чела
запотели, как зеркала.
* * *
Основа жизни, основанье сил
на выживанье, белая надежда
слепых очей, остатняя одежда
плечей спины и темени могил,
корявый посох, голая ладонь
на посохе, нечуткая к занозам,
и, вопреки сугробам и заносам,
путь пеший на мерцающий огонь.
Не тронь меня, пока я шевелю
губами, вычисляя расстоянье
до таянья снегов, до расставанья
души и тела и пока листаю
губами теплыми снежинок стаю,
стремящуюся к вечному нулю.
Взгляну вокруг, но Имени… Шагай
и дальше вдоль по занесенным вешкам,
по опустелым до весны скворешням
(«и этот воздух, воздух вешний»,
такой не то что бы нездешний,
но не теперешний…). Вороний гай
кругами над протоптанной тропою,
толпою бесов, смешанных с пургою,
облавой черно-белой за тобою…
Но там, вдали, мерцает. Так шагай.