а даже толкованья,
и пню глухому не сродни
глухое токованье,
и дню слепому не своя,
хрипя и прикипая,
выплескиваясь за края,
судьба моя слепая.
4.
Репьи и перья, перья и репьи,
и пение мотора по ухабам,
по-над ухабами, не трогая земли,
так муравьи поют по-над травою,
так, муравьиною опившись кислотою,
мы за собой следов не замели,
так ластятся к лугам благоуханным
туманы, тучки, росы и ручьи.
5.
Не миру, не городу -
не городу, а
собравшейся по воду
дужке ведра,
сосущему холоду
из недр бытия,
молчащему ворону -
все та же я.
6.
Нещечко мое, собирай вещички,
пора отправляться в дальние края,
загорелось море от малой синички,
замы́калось горе с повечерия.
Загудит гудок, занемеют губы,
закликает, завоет плачея колес,
и любовь и жизнь – все идет на убыль,
катится тенью вагонов под откос.
7.
Проходным двором человечества,
достославным под именем светоча,
прохожу в приближении вечера,
зажигаю свечки, отраженные в речке.
Не столицею… нет, столицей,
огнеглазой, тысячелицей,
под беременной бомбами райскою птицей
мы проходим, храбрые человечки.
8.
Звездочки синего инея
– как лепестки по столу.
Воткнута ветка бузинная
в киевскую пастилу.
Как закипеть, так и выкипеть,
па́ром на льду загустеть.
Хлам по углам порастыкивать
перед приходом гостей.
9.
То ли короче дыханье,
то ли дыхание глубже,
легкие дышат стихами,
лёгко скачу через лужи.
Ох, как скачу я – и через
эту былую запретку,
где подрастающий вереск
небо увидит не в клетку.
10.
Заколдовать, расколдовать,
плевать, что заколдобило,
и в травянистую кровать
навек упасть и набело,
законопатить дом и двор,
и взор, и глаголание,
и только слышать ветер с гор
и нюхать утро раннее.
11.
Этой «тяжести-нежности»
– двух циркачек, сиамских сестриц,
сочлененных в промежности,
расчлененных по краю ресниц, -
над могилою сестринской
в облаках 23-й трамвай,
от метро «Краснопресненской»
громыхающий медленно в рай.
12.
Чем кратче,
тем лутче,
как луч
из-за тучи
на миг
озарит
надир
и зенит.
13.
Дурную бесконечность
поставивши на попа,
да устремится нечисть,
имя же ей толпа,
млея от восхищенья,
хищные рыла раскрыв,
этою тесной щелью
прогрохотать под обрыв.
* * *
«Судьба детей ее не беспокоит»
Эта фраза из акта экспертизы,
серебристым пропетая кларнетом,
утеряла окраску угрозы,
но не вылиняла добела при этом.
Хорошо, когда дышат за стеною
сыновья, а не сокамерницы рядом,
хорошо просыпаться не стеная,
глядя в явь, не пропитанную ядом.
Хорошо не ощупывать извилин,
нет ли сдвига, это ты или не ты, мол,
не осевший вдыхать из-под развалин
прах того, что, дай-то Бог, невозвратимо.
* * *
Лучше умереть раньше,
утром, а не поодиночке,
чтобы не доглядеть фальши
в протяженной, но дрогнувшей нотке.
Будь же кем и хотела,
будто всё заново снова,
опыт, как пар, отлетает от тела
и на холоду сгущается в слово.
* * *
В ожидании конца
не толпитесь на пороге.
Всем достанутся чертоги
в доме нашего Отца.
Не дыши в чужое темя
свежей стружкой и смолой.
За надышанною мглой
есть и место, есть и время.
Шестикрылый номерок
от волнения промок,
на ладони у любого
расплывается лилово.
Не толпитесь за чертою,
не томитесь немотою,
в доме нашего Отца
песни не кончаются.
* * *
Облик милый тепл и кругл, как бублик,
выплыв из глубин полузабвенья,
из высот заоблачных республик,
из долгот того стихотворенья.
Больше мне не рифмовать любови
ни с рассветом, ни со звездной ночью,
зато, глядя в небо голубое,
видеть твердь небесную воочью.
* * *
Погружение, круженье
в той пучине бессловесной,
где отказывает зренье,
слух смолкает бесполезный.
Отряханье праха с пуха,
отрицанье отрицанья,
внешний мир – как оплеуха
на щеке, когда лица нет.
Когда нет лица, ни ока,
ни упрямящейся плоти,
когда тайна только срока
ждет, застыв на повороте.
Тайна хвороста и хвори,
тайна возраста и взора,
тайна ветра, волн и воли,
прославленья и позора.
И, обнявшись с этой тайной,
чая, что настанут сроки,
ты, душа, – как гость случайный
в этом доме, в этом доке.
В этом досуществованьи
не спалить в печи поленья,
как не рассказать словами
таинство Пресуществленья.
* * *
И снова на вопрос ОТКУДА
рифмует битая посуда
с землечерпалкой черепки,
и ковш, пройдя вокзал и почту,
до дна вычерпывает почву,
и земляные ручейки
ссыпаются в курганы обок,
и, вынутая из-за скобок,
душа возводится в квадрат,
и рифма, легкая подруга,
решает квадратуру круга,
чтобы никто не виноват.
* * *
Дни несказа́нные,
дни одичалые,
слепнут глаза мои
солово-чалые.
Блекнут глаза мои,
будто бы за море
в зимнем отчаяньи
цугом отчалили.
* * *
Многозеркальным письмом,
перемноженьем кружка и крючочка
– все то, что не было сном,
стало туманно, размыто, нечетко.
Будто бы ангельский сонм
учит сцепленье крючка и кружочка,
и на листе жестяном
крутится скалка, считалка, решетка.
Ножки-ручки – закорючки,
строчки точек – это тучки.
Вот и – посмотри -
вышел месяц из тумана,
словно в детстве, без обмана,
с ножиком внутри.
* * *
«Переулочек, переул…»
А в кругу этой пе́тельки
жилка синяя бьется и жжет,
фитилек виршепле́тенья,
кружевницын бикфордов шнурок.
И искро́ю на порохе
полыхнут монастырь и пустырь,
если по́ обе по́ руки
фитильку не прикажут: «Застынь».
* * *
И я жила-была,
и пела летом и зимой, в дождь и зной,
и весной:
«Царевна, бойся феи злой,
феи злой…»
Но вот прошло сто лет,
и спящий пробудился свет
и меч на плуг перековал
и на игрушку – пистолет.
И дожил кое-кто,
и прорастали семена,
имена,
племена,
и танцевала вся страна,
вся страна…
* * *
Поднадзорный потолок
окна белым заволок,
чтобы не глядеть,
с оного-то потолка
свешивается рука,
чтоб тобой владеть
там, где ты по потолку
ходишь за грибами
и где только мысленно
шевелишь губами.
последнее стихотворение
Все отдам, пишите сами,
и гусиных перьев пук,
и глухой, как сом с усами,
в стенки клетки сердца стук.
Все раздам, мешок и шило,
перелет и недолет,
не печалься, все пройдет,
все пойдет, мой друг, на мыло.
* * *
Сожаленья и желанья