Полное собрание стихотворений (1956–1994) — страница 6 из 26

1967

* * *

Если день – это день, то огонь

лишь огарочек оплывающий,

холодей, моя белая ладонь,

замерзай о потерянной варежке.

Если день – это ночь, то с тобой,

если это навек, то не надолго,

угасай, огонек голубой,

мне сугроб на пути – это надолба.

* * *

И другу дорога за то, что

зарифмовала бедный мир,

что город, сношенный до дыр,

косыми строчками заштопан,

что ширь заснеженных полей,

как заячиими стежками,

моими редкими стишками

прошита. Милый, пожалей,

люби меня за так за просто,

не понимай и не цени,

на грудь припасть, пропасть в тени,

проснуться – крохотная горстка

во прах рассыпавшихся крыл

в трубу печную пролетает,

Снегурка тает, тает, тает…

…И тихо форточку прикрыл.

* * *

Есть музыка, а больше ни черта -

ни счастья, ни покоя и ни воли,

во всем остекленелом море боли

лишь музыка – спасенье, чур-чура.

Да, чур-чура, на час, на полтора,

когда ни завтра нету, ни вчера,

среди зимы про золотое лето

свистит лесною иволгою флейта.

Но краткому забвению конец,

смолкает человеческий птенец,

и снова в пустоту, в метель, во мглу,

всё босиком по битому стеклу.

Звезда с небес и сладостный сонет -

тебя уже ничто не обморочит,

и ты проговоришь «Покойной ночи»,

а молча прокричишь «Покоя нет».

сонатный вечер

В.Ашкенази

Зеленое марево мая,

пробей в фортепьянах дыру,

Шестая, Седьмая, Восьмая

заходят ко мне в конуру.

Моя неизменная память

их вечно приводит втроем,

густое зеленое пламя,

как море в изгнаньи твоем.

Ах, марево майское в окна,

зеленою хмарою мокрой

дыми и глаза застилай.

Покудова рук не сломаю -

Шестая, Седьмая, Восьмая,

по крышке, по крышке стола.

* * *

Что́ навсегда? Что значит навсегда?

В часах античных капает вода,

в других пересыпается песок,

а мой будильник целится в висок

и пробудит – уж это навсегда -

от краткого, раскрашенного сна

меня, тебя и каждого, мой друг,

для вечности, для новых, вечных мук.

* * *

Страстная, насмотрись на демонстрантов.

Ах, в монастырские колокола

не прозвонить. Среди толпы бесстрастной

и след пустой поземка замела.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

А тот, в плаще, в цепях, склонивши кудри,

неужто всё про свой «жестокий век»?

беляево-богородское

Окраина, столица сквозняков,

где вой волков моей любови вторит,

где только снег в снегу тропинку торит,

где в дверь звоно́к длинён, как звон оков,

где зво́нок смех, как щелканье подков,

а слезы горячи, легки и горьки,

а горечь их, как санки с белой горки,

скатилась и просохла на щеках…

Столица слез и снов на сквозняках.

* * *

Засмейся, несгораемая плоть,

захохочи, летя в костер купальский,

души моей сияющий оплот,

отрада этой полночи прекрасной.

А кружево безлунных облаков -

прекрасной этой полночи ограда,

и узелок заплаканных платков

повешен на ворота Цареграда.

Лети, лети, за облаки, за тень

волны морской, за отраженье тени

костра… Сестра, все небо облететь!

Мои крыла, как листья, облетели.

* * *

Как вешняя лыжня,

вчерашним днем поранен,

вдоль долгого дождя

раскачивай фонарик.

И сам качайся вдоль

промокшего сугроба,

уверовав в любовь,

в любовь, любовь до гроба.

* * *

Опять собирается вещий Олег

продлить усеченный кудесником век,

себя от коня отрывая.

Но снова заплачет над черепом князь,

и выползет снова, шипя и смеясь,

змея между тем гробовая.

Так будь ты сторук и стоуст и столик,

а встретится лживый, безумный старик -

не спрашивай, право, не стоит.

Все косточки в горсточке Господа спят,

ковши круговые запенясь шипят

и шипу змеиному вторят.

* * *

Волхонка пахнет скошенной травой,

словно Ван Гог прошелся по пригорку,

а граф Румянцев, скинув треуголку,

помахивает вверх по Моховой,

помахивает вострою косой,

покачивает острою косичкой,

но пропорхни по тротуару спичкой -

и полыхнет Волхонка полосой,

потянется от скверов и садов

чистейшая, душистейшая копоть,

и лопаться начнут, в ладоши хлопать

камни обоих Каменных мостов.

А мне, посредь пустынной мостовой

сгибая и распахивая локоть,

по Моховой, по мху сухому плакать,

поплачь, поплачь, как тетерев-косач,

скоси глаза, уставься в небеса,

не уставай, коси, не остывай,

сухою и горячею травой

пропахла кособокая Волхонка,

а город тих, как тихнет барахолка,

когда по ней проходит постовой.

* * *

И горы глухи, и долины дики,

туманный смутен мост,

и вбиты в небо белые гвозди́ки

рассветных звезд.

И на краю земли

в окне кружится занавеска,

как весточка о лете, как повестка

на сборы земляник.

И алы пятнышки на белой кожуре

моей щеки

просохнут на полуденной жаре.

И сумерки взойдут из-за горы,

белесы и легки,

как вплывшие в туман грузовики.

* * *

Как падает затравленный олень,

сминая окровавленные травы,

так загнанный несется к ночи день,

слепой беглец в объятия расправы.

О времена, о нравы! И она,

среди смертей, среди пустых бессмертий,

в безумьи забывая имена,

о Гамлете ли бредит, о Лаэрте ль…

* * *

Проклятье! Счастье! Пишутся!

Слова, как горы, движутся,

а я, как мотылек,

летаю между строк.

Вчера ль еще, на подступах,

в неверьи и в тоске,

металась я, немотствуя,

как рыба на песке.

А нынче каждый ручеек

болтает, как щегол,

течет река, и речь ее -

как щёкот за щекой.

И в слабом женском горлышке

(Щегол! Кукушка! Скворушка!)

гуляет между строк

вселенной ветерок.

* * *

Милый, милый, удивленный,

вижу, вижу: над тобой

с деревянною трубой

ангел деревянный.

Он трубит, но глух и тих

голос дерева сухого,

и неслышно слуху слово

с пересохших губ твоих.

За стеной в застенке тонким

стоном вспыхнул трубный глас,

ангел вспыхнул и погас,

уголь в угол, да и только.

Сохнет, сохнет трубный глас,

сохнут слезы возле глаз.

Дождь по веточке зеленой,

ангел гаснет удивленный.

* * *

И жить не хочется, и чувствовать невмочь,

и нету сил страстям и сожаленьям,

и даже ночь щемящим наслажденьем

меня, свою безрадостную дочь,

не воротит и не привяжет к жизни.

Вчерашний день, прощай, и ты прощай,

день завтрашний… И в чьей еще отчизне

так мягок выстрел в отворот плаща…

* * *

Горстку снега протяни,

я ладонь тебе целую,

никому про эти дни,

и не плачу, не тоскую.

По сугробам снегири,

как теплы твои ресницы,

горстку снега подари,

по осиннику синицы.

По осеннему снежку

частокол короткой травки,

я сама себя сожгу

в горстке снега.

стихи, не собранные в книги

* * *

Прощай, прощай, прощай,

всегда меня прощай

за то, что не могу

сказать тебе «прощай»,

за то, что не могу

запнуться на бегу

и охнуть, и вздохнуть,

и вслед платком взмахнуть.

Не охну, не очнусь,

не вспомню, какова

на ощупь и на вкус

высокая трава.

1968

* * *

Я с тобою тихо-тихо

тихо-тихо говорю

и уже не понимаю,

таю я или горю.

Верно, я – что свечка, свечка,

что и тает, и горит,

тьму локтями раздвигает

и тебя теплом дарит.

Не вздыхай же в этом слабом,

вздрагивающем кольце,

растопи свои печали

в моем тающем лице.

1969

* * *

Хоть на день, хоть на час,

хоть на по́лчаса…

Помнишь, как началась? -

и не кончится

эта острая страсть

безответная,

эта власть надо мной, власть

твоя ветреная.

Что же настежь, навзрыд

дверь балконная?

Не убит, не зарыт -

бью поклоны я.

Но на день, но на час,

на мгновение,

на ресниц возле глаз

мановение.

1969

* * *

Глухого дерева листва

стволу не дозвонится,

с крутого берега Москва

сама себе приснится.

А ты – который видишь сон

в разрыве скал, в разливе

звезд, крупных, как сухая соль

в заиленном заливе.

В заливе звезд, в разливе рек,

в глухом разрыве сердца

всплывает сон, как из-под век

глядеть – не наглядеться

всплывает солнце. Исподво́ль

заря приснится веку.

Соль на губах, на веках соль,

и ветер клонит ветку.

1969

* * *

Еще не знавшие значенья,

еще бесцветны и сухи,

в порыве самоотреченья

уже прощаются стихи,

и, недоношенной ладошкой

с порога пропасти маша,

пока склоняется над ложкой

твоя бессмертная душа,

с порога пропасти зеленой,

у самой бездны на краю

они ни сладкой, ни соленой

слезы с тобою не прольют,

но в пропасть с приглушенным плеском

падут, сознанье ослепя,

пока ты бродишь по перелескам,

пока разыскиваешь себя.

1969

* * *

Свет мой ясный, нынче полночь,

нынче так же, как вчера,

и поешь, как поле полешь,

горло роешь дочерна,

потому что полночь нынче -

точно ручеек чернил,

потому что голос нищий

точно кто-то очинил,

потому что песнопенье,

точно пенье первых птиц,

заострившеюся тенью

ляжет между двух ключиц,

потому что свет мой ясный -

это только ты один,

потому что петь и плакать -

это вечный мой удел.

1969

* * *

А на моих часах,

как и тогда, светает,

в просторных парусах

дыханье расцветает,

и новый день похож

в тиши несокрушимой

на солнечную дрожь

раскрывшихся кувшинок.

Но руку протяни,

но шаг шагни за стены -

там за стеной в тени

шныряют чьи-то тени,

там водит темнота

тьму за руку и темень,

там ночь растянута

и непроглядно время,

зияет небосвод,

колодезь книзу тянет,

из камышовых вод

там и заря не встанет,

и это там и тут

уже неразличимы,

уже и тут не жгут

ни свечки, ни лучины,

и совы, сея страх,

и там, и тут взлетают…

Но на моих часах,

представь себе, светает.

1969

* * *

Ужаленный сходством

с вечною пчелой,

вылей в улей мед свой

водою ключевой,

выплачь все величье

черного труда

и головку птичью

поверни туда,

где на горном склоне,

впитывая свет,

словно на ладони,

тает плотный снег.

1969

тюремные стихи