Полное собрание стихотворений и поэм. Том II — страница 11 из 35

«Спокойно кончилось и тихо…»

Спокойно кончилось и тихо

всё, что имело в жизни смысл.

Сижу корявый и безвредный

и жду парнасских птиц.

Они летят довольно долго

в горизонтали городской.

«Я сошёл с ума…»

Я сошёл с ума. Но никто сошёл с ума. Что же мне страшно. Народ я кончу.

Но в чём дело спросил отдохнуть от Москвы в ну и. Дела же произошли. Надобно сорок минут экзистенциализма и я сошёл с ума. Но и не сошёл с ума. Чтобы при мне состоял две девушки высокие одетые. Я стихийно делать. Я совершенно правила. Мне хочется две молодые две яркие этого хочется. А за очень. Это ведь не дальше. Куда мы поедем. Оттого страдаю, что всё время пытаюсь, но нет такой любви и так ожить. Но я не хотел ищу, а её нет и не наконец. Стану ходить мне кладбище. Где и хожу по той улице и многих женщин да и ищу её. И все требования и вот.

Дневниковые записи

«Я сошёл с ума…»

Я сошёл с ума. Но никто этого не видит и потому вроде бы я не сошёл с ума. Что же мне делать. Если мне пойти в народ, то это мне страшно. Народ я не люблю и даже я его презираю. Чем же я кончу.

Но в чём дело — спросите вы. Что случилось. Я приехал в город Харьков отдохнуть от Москвы, в основном поесть, подкормиться у родителей. Ну и. Дела же произошли вот какие. Родители живут далеко. Ехать надобно сорок минут троллейбусом. Я исповедываю философию экзистенциализма и начинаю писать роман. Первая его фраза — я сошёл с ума. Но никто это не видит и потому вроде бы я не сошёл с ума. Впустую сошёл с ума. Мечта моя такова — чтобы при мне состояли и неразлучно со мной находились две девушки высокие очень красивые девушки и очень ярко одетые. Я стихийно исповедываю экзистенциализм. Что мне делать. Я совершенно пуст. Я исключение из общего людского правила. Мне хочется, чтоб везде за мной ходили две красивые две молодые две ярко одетые броские девушки. Зачем мне этого хочется. А затем, что так красиво. Это ведь красиво очень. Это ведь несомненно будет смотреться. Ну что же дальше, куда мы поедем дальше. Жены-то моей нет. Я страдаю, оттого страдаю, что никем её не заменил. И заменить всё время пытаюсь, но не могу. Я приехал, я хотел любви. И такой любви, и такой. Одна из них плотская. Я хотел ожить. Но я не хотел искать. И мне пришлось искать. Хожу ищу, а её нет и нет. Появится ли, думаю, любовь у меня наконец. Стану ходить с ней на кладбище. Зачем. Нравится мне кладбище. Где же любовь-то. Её нет. Я каждый вечер хожу по той улице, которая главная и также гляжу на многих женщин, девушек, девочек. Я на них взглядываю и ищу её. И всё не могу найти. Не удовлетворяет моим требованиям и вот эта, и вот та не удовлетворяет. Даже внешне. Предъявляю претензии к жизни. А почему, говорю, не бывает, чтоб ко мне подошла. Сижу я на скамеечке. А она подходит. Разумеется, высокая худая подросткового такого типа и говорит: «Эдик я Вас люблю давно и тайно. Идёмте, я куплю Вам стакан вина, а потом мы вернёмся, сядем тут, и я вас стану целовать, маленький мой». У-у. Это же могло бы произойти. Кто, как не я, достоин. И вот я говорю Иванову Лёне об этом, а он мне говорит: «Ты, мол, можешь себе это устроить». Как же. Дай, говорит, десять рублей ребятам, а они уговорят девушку, заплатят ей, и она подойдёт и поцелует тебя и поведёт стакан вина.

Ладно. Стакан вина, Лёня, я и сам могу купить. Вот жизнь, а вот я. Я вижу эту жизнь, я её постиг кусочками, а об остальном сужу по аналогии. Это верный метод — по аналогии. Хочу, чтоб подошла. Она не пожалеет. Какая потянется прекрасная часть жизни. Ходить обнявшись, целоваться в траве. Я бы с ней отправился бродяжить — переодел бы её в мальчика — меж кустов полями, лесами загорели бы, оборвались. Она юная. И зимой нам было бы холодно, и нас бы не пускали в дом, и мы бы в него вломились, и была бы драка, и нас бы побили, а мы потом лежали бы избитые, и она целовала там, где раны.

Вот то, чего я хочу. Она пусть везде ходит со мной. Чтоб нас видели и все знали. А я никогда не умру. Я всегда буду стройным худым загорелым в белых брюках. Эй, Эд. Что? Я никогда не умру и не стану старым. Я поэт.

Грядущие люди. Они совершенно не имеют значенья. Нужны они лишь только затем, чтобы прочесть обо мне, увидеть мои фотографии. Я весь поэт и глазами моими, и руками, и пальцами, и носом, даже желудком. Я поэт. Я выше обыкновенных людей, потому что я поэт. И жизнь моя, она вся такая, как я, как мои стихи. У меня полнейшее слияние личности моей. Как бы любящий я человек. Вот я иду, вот разговариваю и кажется, что полечу сейчас. А Вы кто. Но сколько раз я ожидал девочку-подростка на скамейке. Девочка подросткового типа не пришла. Поэт Лимонов имеет огромное преимущество перед простыми смертными — он может выдумать девочку подросткового типа и может сделать, будто бы она приходила.

Я вам всем внушаю, я поэт. Я приехал в Харьков из Москвы, и тут я сошёл с ума. Красоты мне хочется и желаю я, чтоб эта красота в облике девушки пришла. Ко мне подошла, предложила стакан вина да ещё бы и по пятам за мной ходила, обнимала меня и была бы даже чуть выше, чем я и красива, и переодел бы я её в мальчишку и пошли бы по лесам и оврагам и в разных других местах оборвались бы, загорели и так бы год и два, и больше. А там в город, вымылись, причесались, мокрые блестящие красивые головы, запах тонких духов. Новые прекрасные вещи облегают тела. То же самое можно было бы и с двумя девочками, девушками и обе они любили бы меня и мы бы спали в одной постели в одном сене и плотски были бы близки. И это хорошо бы было. Я давно преступил черту и разве это порок есть. Разве плохо с двумя молодыми прекрасными созданиями находиться день и ночь. Я бы их наряжал своими руками в различные кружевные наряды, и это меня бы забавляло, и мы все смеялись, смеялись.

Поэт я. Большой. Как Блок. И больше Блока. И будет так все узнают это, все это примут. И образ худенького мальчикового типа человека, каким я являюсь, из него этот образ станет столь же там же в памяти людской. Где этот Пушкин кудрявый, где Лермонтов с усиками, где надменная маска Блока. Так будет. Я уже вышел. Я уже готов. Сделан. Идёт моя судьба. Тянется моя легенда. Запоминаются мои поступки. Поэт приехал в Харьков. Тут он жил ещё год назад. Теперь приехал, живёт у родителей. 40 минут едет троллейбусом до центра, ходит там, пьёт и ждёт девочку или двух девочек подросткового типа. Не идут. Но я уже их выдумал. Всё есть. Всё было и поцелуи, и я их искал в спальне в затенённой одевал во всяческие кружева, привязывал бантики, и груди лентой обвивал. Ползал с ними по коврам, смеялся, кувыркался. Пил какое-то количество вина хорошего очень и дорогого. И вместе мы залезали в огромную кровать, где много кружев, и там барахтались, целовали друг друга, гладили, а потом засыпали.

Я точно написал, что было. Я не соврал. Двадцать лет назад со мной. Очевидно, мне тогда насчитывалось лет пять. И жили мы в доме, где большие гулкие коридоры и много комнат. Их было точно две. Сколько им было лет. Мне кажется, что они учились в первом классе, может, во втором. Когда все уходили у них. Одна была Славкова Ида, а другую не помню, как и звали. Отец-то Славков был ещё царский офицер и помню, что очень он любил готовить всяческие сладкие блюда. Достиг в этом совершенства.

Ну, вот. Родители ушли. И она — Славкова и он — Славков — ушёл. Приводят девочки меня и наряжают меня и голого раздевают и в тряпочки в кружева завёртывают. А квартира старинная, всякие штуки лишние ненужные и какие-то завалы кружевного всего старого и запах этого кружевного и старого. Девочки ласкаются со мной по-всяческому и так, и сяк. И ещё по-иному. Потом они снимают с себя всю одежду, ложатся на накидушку кружевную рядом, расставляют ноги и заставляют меня карандашиком тыкать им в отверстие между ног. Или же выпячивают зады и заставляют карандашиком тыкать им в заднее их отверстие. Эти карандашики я помню. Один, кажется, был красный, маленький такой огрызок. И мой половой орган тоже разглядывали и дёргали, кажется. Я никому никогда не говорил и так бы и не сказал, не вспомни я. Запах старинных кружев помню и как почую его, мне сразу тайно так становится и странно и как-то притягательно.

Вот так любая мечта. Будто она невозможна, а если подумаешь, то узнаешь — что уже она была у тебя и только ты не заметил. Вот я немного напряг память и вспомнил, как я лежал запелёнутый, завёрнутый в кружева так, что не мог из них выпутаться и, кажется, служил им, девочкам, ребёнком. И надо мной витал какой-то старинный страх совместно с упоением — тяжким и недетским. Очевидно, мне было пять лет, а быть может, четыре.

И пустота сейчас объяла Лимонова. Жены с ним нет. Она, жена его, осталась в Москве и уж месяц, как нет её с Лимоновым. Она там где-то случайно спит, бродит, ходит, пишет письма с налётом как будто опьянения и может быть, уже пустилась в приключения с мужчинами. Эта мысль сладкая приторная дёргает Лимонова и он лежит в постели, мучает себя, думая, представляя в закрытых глазах, как его жену раздевает какой-либо лысенький режиссёр «Мосфильма» или художник, непризнанный гений, или какой-нибудь зав. отделом из бесчисленных московских редакций. И гладит её по огромному её заду. А что хуже всего — так если представить, что делает это — гладит — какой-либо красивенький юнец — «начинающий литератор» или «начинающий художник», наглая лживая физиономия. Но мысль и сладкая, ибо есть тут и скрытое подспудное удовлетворение и даже продолжаешь в закрытых глазах досматривать, листать кадры фильма, последовательно вот целует, вот опрокидывает, вот положил, вот целует, она пытается вскочить, но он успокаивает её, поглаживает, целует, шепчет и дрожит. Он давно не был с женщиной и стремится туда весь, стремится туда в заветное мокрое место меж ног. Туда. Вот он уже около, она корчится и дёргается, освободится, но нет и последний рывок его — он там, и она лежит уже безвольно, и вот уже его обняла.

Тут Лимонов Эдик открывает глаза, на его теле пот, он встаёт, отворяет балкон и высунулся вышел. Там идёт мелкий дождь, сыро и холодно. Он сейчас её, думает Лимонов. Как он смеет, ведь она моя и всё то моё, и только я имею право. А впрочем, какое тут право, что за право, выдумал право. Он возвращается в постель, а кадры фильма идут вновь и он видит, как его Анна толстая красивая баба еврейка не найдёт себе места в Москве, бегает по всяким выставкам, ночевать ей негде, и вот какой-то приятный блондин приглашает её. Идите, мол, ко мне, ляжете с моей мамой в комнате, а я в другой. Анна идёт, а мамы нет, и она хочет уйти, а тот не пускает, и тогда она борется с ним, а он выкручивает ей руку. Этого она никогда не выдерживала, и всё кончается половым актом. А она месяц не была с мужчиной, месяц не была, и ей становится хорошо там у неё всё мокрое, всё хлюпает, когда они совершают это. Потом она плачет, хочет уйти, но он говорит: «Уйдёшь утром». И снова тянется к ней. Утром она уходит, а он усмехается и говорит: «Адрес знаешь. Приходи, Аня, если негде будет ночевать».

Лимонов Эдик открыл глаза. Сколько уже прошло, как он её знает. Где-то с конца октября 64 года. Значит, почти четыре года знакомства. А живёт он с ней с какого с 19 января 65 г. Живёт. Спит.

«У всякого стихотворения…»

У всякого стихотворения своя собственная законченность внутри себя. И какие тут могут быть отыскивания предшественников и влияний. Настоящий поэт возникает с того момента, как у него появляется эта законченность. Тогда ты смотришь — и всё на месте, и нет невнятных строчек и нет лишних строчек и нет неопрятных слов, и всё плюсуется, а не взаимоуничтожается. Всякая буковка состоит на службе. И вот я и у себя замечаю тот момент, тот перелом, когда стали появляться эти законченности в стихах. Мне теперь совершенно наплевать, и что мне эти упрёки в похожести. Когда я знаю, что у меня существует такое стихотворение и такое и ещё такое. Потому я и поэт, что есть у меня эти законченности, эти шарики бытия, кусочки, миниатюрки бытия моего.

«Без чёрных чернил никак не обойтись…»

Без чёрных чернил никак не обойтись. Привычка писать чёрными заранее отвращает меня от писания всякими иными чернилами. И это плохо, и всё плохо, пока не будет жены со мной, я ничего не напишу путного. Сие я понял. Если она не приедет первого (последний срок), я чего-нибудь куда-нибудь себя перемещу. Страшно. Написано это 26 июля ночью.

«Было всё летом…»

Было всё летом. Я сидел на скамеечке в городском парке под вечер. Подходит Иванов Леонид, которого я не очень-то долюбливаю. Он мне безразличен. Сел рядом со мной. А в руке узелок. Что, говорю, в узелке. Череп, говорит, в узелке. Покажи. Развязал белую тряпку. Действительно, жёлтый череп с двумя пружинками — нижняя челюсть прикреплена. Чей череп-то. Почём я знаю — отвечает. Очевидно, женщины, вон лоб какой узкий и надбровные дуги слабо выражены. А зачем тебе череп. — Рисовать буду — хочу всё начать сначала. Правильные анатомические рисунки надо научиться делать. Иванов так мне отвечал.

Было всё летом. Чернь проходила и открывала на череп рты. Все открывали. А он тихонько лежал между нас на белой тряпочке и молчал. Иванов — он рисует — недавно ушёл с работы. Почти два года женат. В его большой комнате на красном диване ему не холодно с Ниночкой. Иванов он умный. Когда-то я слушал его, разинув рот. Много стихов он знал на память. Но я упрямей и много работал. Когда он только болтал. Я теперь живу в Москве в маленькой комнатушке, плачу за это большие деньги. У меня толстая красивая жена, та же самая, что и в Харькове и она старше меня. Нам голодно. И это сейчас в период всеобщего благоденствия. Я пишу стихи, но всё чаще и чаще мне хочется жить, и тогда я бегаю по знакомым, пью с ними. Просто гуляю.

Сейчас я приехал в Харьков отдохнуть. Тихо сижу на скамеечке. Рядом молчит Леонид Иванов. А между нами спокойно лежит череп. И солнце светит.

«Однажды один человек…»

Однажды один человек невысокого роста среднего скорее роста по нынешним временам — 1 м 73 см ехал в одном городе в троллейбусе. Ехал он вечером в новый район, где жили его родители. Там он остановился. Остановился на жительство, ибо приехал он из столицы, где обитал вот уже несколько лет. Ехать в троллейбусе было очень скучно. Человек всегда сетовал на себя и думал, что мог бы он остановиться в центре, а не в этом пресловутом новом районе, что ему там было бы удобнее. Ведь все его друзья жили в центре, и он раньше жил там с женой. А теперь вот жена осталась в Москве. А он тут уже около месяца. И давно ему хотелось встречи с женщиной какой-нибудь загадочной особой, а впрочем, даже не загадочной, а просто с милой девушкой, женщиной ли.

Едет он так и думает. Очень надо сказать лениво и от скуки начинает оглядываться, рассматривать людей. Все лица, как он уже замечал, топорные, ленивые, разбухшие какие-то, то же и фигуры, и одежда тоже.

Человек стал думать о том, что всякий район имеет своё лицо. И один, например, гораздо аристократичнее, например, район, где ходит троллейбус восемь.

Так вот он сидел думал и увидел внезапно карлицу. Совершенно маленькую девушку, которая села на переднее сиденье. Да, карлица. Вот бы с карлицей познакомиться, подумал он, усмехаясь. А карлица смотрела в окно, и у неё был нормальный профиль. А когда она повернулась случайно анфас, человек увидел, что она почти красива. И волосы чёрные, и в серьёзной женской причёске. Только мала. А чего я усмехаюсь, ведь она хороша, очевидно, девушка ещё, трепетная, наверное, а уж тайн у ней. Вот искал — пожалуйста, подойди и поговори. Ты ведь красноречив. Сумей заговорить её, чтоб не испугать. Можно предполагать, что она сама купила себе квартиру, у неё тонкое лицо, очевидно, она окончила институт, и вот она маленький самостоятельный человек. Напросись к чаю, ещё не позднее время, или же вообще в гости, хотя бы назавтра. К ней ведь явно не часто пристают мужчины. Ну, что же тебя удерживает? Спрашивал себя человек.

Ты придёшь, будешь с ней говорить, говорить, а она не поймёт, в чём дело. Будет гореть тусклый свет. Ты скажешь, что не любишь яркого. Потом ты её поцелуешь и скажешь ей, что ты пришёл, что ты видел её много раз, что ты втайне следил за ней, и вот сегодня решился подойти. А она станет убегать, а ты поймаешь. А она начнёт плакать, плакать. Зачем Вы смеётесь надо мной. Природа наградила меня неподходящей оболочкой… Уходите. А ты не уйдёшь…

Но она, маленькая девушка, встала и пошла к выходу. А человек остался. Вот она вышла в темноту. А человек сидит. Эх ты, ругает он себя — а ещё писатель. Через двадцать минут он был дома. Родители спали. Он тихо поужинал на кухне и сел в своей комнате писать рассказ, как некто Юрий Смирнов познакомился в троллейбусе с очаровательной женщиной маленького роста и остался с ней на всю жизнь.

«Двадцать шестого числа он написал ей письмо…»

Двадцать шестого числа он написал ей письмо. Мол, сил моих нет. Ты там живёшь неустроенной жизнью. Неизвестно где ночуешь, и как ты себя ведёшь, я не знаю. К тому же не пишешь писем. Каждую ночь мне является твой образ, и ты видишься мне голой с мужчиной, делающей то самое последнее, что можно только мне и тебе. Ты прости, ты прости, но ты приезжай. Двадцать седьмого он отправил ей деньги на дорогу, и он стал ждать. Никуда он не выходил, только на балкон, читал и ждал, когда окончится день. Тридцать первого её не было. 1-го тоже. 2-го и 3-го тоже. Он встал четвёртого поздно. Посидел на балконе на солнцепёке и смотрел пристально на свои руки. Затем взял все свои рукописи за последние два года. Листки, исписанные очень мелко и плотно, заключались в трёх папках. Сложил он это в портфель и пошёл. Там, где была лесополоса, он их вынул, положил на землю и поджёг. При этом плакал. Затем ушёл и пришёл к реке. Тут ему ещё раз вспомнилась вся она — его жена на протяжении более чем трёх лет. Крупная красивая женщина с мягкой большой грудью, очень вся вспомнилась. Он сложил свои вещи с себя на песок. В карман положил записку, а потом убрал её и, написав, «Я ухожу» на другом листке, положил эту. Да, достаточно, а то всегда они разглагольствуют. Самоубийцы.

Он вошёл в воду и поплыл. В руке его был небольшой узелок, что он тоже вынул из портфеля. Он переплыл на ту сторону. На середине реки он даже не остановился. На другой стороне он забежал в кусты и одел холщовые старые брюки, извлечённые из узелка — тапочки и рубашку. И пошёл. И ходил он целых два года. Чего только с ним не бывало. Случайно шёл он, не знал куда. И пришёл туда, где Сибирь, и зашёл в неё далеко. Однажды под вечер его и ещё какого-то старика, сидевших у костра, убили два уголовника, сбежавшие из лагеря. Убили на предмет паспортов. А паспорта у него-то и не было.

«Смотри спокойно ты живи…»

Смотри спокойно ты живи

Гляди в окно, гляди в окно

и не желай себе ружья

и пистолета не желай

Иди скорей ты в институт

студентом стань, студентом стань

и знания ты получи

и с ними на работу поступи.

Не вздумай думать о конце

Бессмертен ты, бессмертен ты

Три на работе ты штаны

Но не бунтуй, но не бунтуй

Не вспомни только человек

что краток человечий век

Не возмутись порядком нашим

не возмутись, не возмутись.

А если ты всё понял вдруг

что усыпляют, усыпляют

А если ты схватил ружьё

и убиваешь, отрицаешь.

то это лучше, чем согнить

то это лучше, чем тереть

уж упадать в своей крови

солдаты, вам, министры, вам

ух как на свете государств

и много есть и много их

и не дающи человеку

дающи только право сдохнуть.

«Железные лица собираются уйти…»

Железные лица собираются уйти туда, где зимнее тепло воплощается в сквозное и где теряют смысл, голову первые попавшие туфли в разбитых дырках рубаху гладить и одену первую ночную летучую улыбку сердца, стреляя прямо вниз, попадал гул и сквозь грохот стала стоять, чтобы вниз шёл дым сквозь слёзы и казалось, нет, не было и Ему не надо того, чтоб скрип и нет ничего, и нет европейского, и нет никакого, и вот и нет. Грохот, шёпот и скользкая песня и плен рассудка мешает жить долго. Нет и не было скольких мыслей считать во тьме переоценок своих книжек и пищать, как зонтик, к кому обращен и кем взят в награду за завоевание крепостей и планы их стояли, как чертёж в глубине овального поля, чтобы играть тыльной стороной и показывать букву А. И тем легче дышалось, чем смешнее шли в латах они и с штыками наперевес на углубления ниши, где темно и мокрицы. Бедные люди. Везут себя на лошадях, кричат, а им навстречу зияют тёмные ниши. Сидели бы дома, и шёлк колыхался б на окнах. Тем не менее ждут и вот уже скрылись. Их нет. А ниши молчат, как утопленники, и только в них сыро.

Вдруг едва что-то красное увидите. Льно вьющееся и выскользает нога. Вроде бы, едет или проволочилось, мелькнуло, и выскользает жёлтая нога. И за ней тарахтит грохочет деревянная конструкция, деревянная как жёлтая нога — вся в неизвестном значении, как нога и грохочет и сама ползёт, а ведь деревянная вся, а идёт походом и по траве зелёной, обдирает траву и полосы в земле и под голубым до ехидности небом и грохочет, и рёбра её такие торчат. И ещё тёмно-синее пятно выходит из замка идёт по овальному полю и к речке устремляется ему восемь лет или девять про то не знает даже крестьянин, что всегда занят копанием земли лопатой, он и сейчас там очень высокий, огромный нос и длинная голова, а не знает. Вот в канаву осыпалось шестеро людей или семеро. Все они кто-то, а лежат в канаве. Может быть, они умерли. Крестьянин бежит от тёмного пятна, а оно за ним. Сколько пальцев, говорит крестьянин. Пять — отвечает пятно глухо. Нет, шесть, смеётся он и показывает шесть пальцев на руке. Пятно убегает от крестьянина и по дороге плачет, и вновь забежало в замок.

Стены копчёные кирпичные. Выше по ним и уже внутренность, а там пусто. И вдруг угол освещён красным, и мелькнуло и будто проявилось проехало что-то красное на лошади или нет и из него — нога бледная жёлтая как бы без крови в то же время болтаясь. Стихло и ветерок после этого красного будто плаща. Лёгкий ветерок.

По вечерней лестнице — ноги. Одни только ноги ступ ступ — голые до колен. Будто девушкины, а выше всё закутано. Кто? Зачем? Бегут двое и несут цветок за ушки горшка. Целое дерево. Понесли и поставили под окном. Сколько дыма и дым понимает, что он умирает, потому делает это медленно. В долину вошла детская армия. Все они строгие, маленькие и все злые. Они катят пушки, тащат знамёна и серьёзно и грозно наступают на взрослых. А все взрослые убежали и спрятались за дровами. И Иван Петрович, и Александра Васильевна, и бабушка Вера — все скрылись — сидят за дровами — моргают, боятся и вспотели все. Детская армия проходит рядом по дороге и грозно говорит. Куда же они спрятались? Надо их найти. Они как сквозь землю провалились. Жаль, что мы их не нашли, а то бы мы их убили бы. И так детская армия проходит. Но долго ещё из-за дров не выходят Иван Петрович и Александра Васильевна, и бабушка Вера — вечером только выползают, и то очень боятся, очень боятся, берут в доме самое необходимое и уходят в леса, чтоб спастись от детской армии. Там зажигают костёр — идёт дым.

А про детей рассказывают страшные слухи в близлежащих домах. Говорят, что они захватывают в плен молодых, способных хорошо рожать, женщин и совсем мало мужчин и возят их в обозе и там они рожают им детей и всё время привязанные. Вот потому всегда так многочисленна детская армия, даже если много детей убивают в сражениях. Шум, крики, вопли, пот и кровь. Дети плётками гонят пленных, застреливают взрослых, закалывают их кинжалами. Пыльная дорога озаряется солнцем и по ней растянулись многие телеги и меж ними суровые в походной колонне пыльные с окровавленными руками шагают дети.

Один раз в болотистой страшно местности дети встречают ребёнка, который живёт один. Одинокий он сделал себе из дерева хижину в самом центре болота и туда ведёт только одна тропка и там он живёт, а ест коренья и добывает местных зверей, сдирает шкуры, в которые одевается, а мясо он ест и часть зачаливает на зиму. Соль он добывает недалеко отсюда, где высыхает летом маленькое озерко и там образуется пласт соли. Его он и носит в свою избу.

Армия детей подошла очень близко и сказала, чтоб тот одинокий ребёнок вышел и показал им проход через болото, ибо им нужно тут пройти, а вот где, они не знают. Но одинокий ребёнок отказался показывать им дорогу и ушёл в свою хижину. Дети вздумали поймать одинокого ребёнка, но ничего из этого не вышло, хотя они вели войну против него по всем правилам. Только десятка два детей утонуло в болоте. И делать им было нечего — пошли они дальше. Одинокий же ребёнок остался жить на болоте по-прежнему той же своей жизнью, пока его не убьёт лесной зверь. Тогда хижина его будет пустой, в ней спустя много лет обнаружатся дневники и там будет записано, что несколько дней осаждала армия болото и не смогла поймать одинокого.

А если б поймали, его бы не помиловали. С ним бы поступили, как со взрослыми.

«Рыбки в тине…»

Рыбки в тине

Ноги в глине

Село солнце, стало скучно

Воды вот уже стоят

Красные носки молчат.

Клетка с рыбками и банка

Прут из чёрного железа

и на тра́ве пшённых зёрен

целый ворох голубям

он приехал бабка, бабка

ты приехал, взял сачок

чёрным вечером купаясь

ивы чёрные в кружок.

Это лето точно то

так же точно долото

Набивает обруч бочке

также само квохчут квочки

и затейливая мамка

сына водит в огороде.

Сколько знаю, сколько помню

как на ка́мнях стоит банка

в банке бьются ваши рыбки

Ваши водоросли там

Виктор, Виктор дед ваш ходит

и под яблоней лежит

кирпичом дорожку мостит

бражку пьёт и сон глядит.

«Шумный плеск игрального стакана…»

……………………………………

Шумный плеск игрального стакана

осени погибшие дела

вечером на молодой террасе

был забыт стакан, и он шумит

В октябре, в конце его, у цели

тех минут, что взрослые достали

я скажу себе и всем иным

дело в том, в оставленном бокале

Разве вы повозкою поехав

долго платье мяли, но зачем

Я скажу, что тёмное виденье

не весной, так осенью лилось

молодые песни возникали

Долго ехал и в квартиру вёз

сам себя замученного так,

что вдали сидело два моих.

«Я помню ту редиску, ту…»

Я помню ту редиску, ту

что разговаривая ели

два моих брата уж давно

и так давно, и так давно

два моих брата ели шумно

один весёлый инженер

другой весёлый остроумный

ещё почти что пионер

сидел я наблюдал, и вот

мне уж пятидесятый год

и я не пью и не курю

и вдаль через очки смотрю

Кому была нужна записка

что мне прислали, что они

Кому нужна была редиска

и те потомственные дни.

«Резкости радости надобно…»

Резкости радости надобно

и управленья собой

тёмности, во́лков нам надобно

чтобы пришли бы толпой.

Пеплу и плача нам надобно

сто генералов и сто

сто париков невида́нных

двести казённых пальто.

«Голубчик ваш плач, ваш плач…»

Голубчик ваш плач, ваш плач

Голубчик, весь вы, весь вы

Какие-то слышатся речи

Рычат приглушённые львы

Всё больше и больше старея,

я с зонтиком бегаю тут.

И лента, стучась и белея,

и косы из мяса растут.

И на городской вечеринке

Когда на живот лёг фонарь

Когда по лицу целованье

и щётки пониженный звук.

Тогда я скажу полусонно

всё ясно, всё ясно, мой друг.

Вы мой дорогой, неутешный

Вы мой постепенный супруг…

«В этой сонной стихии…»

В этой сонной стихии

и шкафов, и буфетов

В этом запахе тонком

старинных цветов

$$$$$$я лежу каждый вечер

$$$$$$и моргаю глазами

$$$$$$и я думаю тихо

$$$$$$о себе и других…

Тут легло столько теней

различных хозяев

Тут ночами в подтяжках

гуляет Петров.

$$$$$$Это он изувером

$$$$$$это он анархистом

$$$$$$здесь он жил и молился

$$$$$$этот странный Петров

И поскольку мне тоже

стала бесцеремонно

появляться являться

надежда убить

$$$$$$я смеюся и плачу

$$$$$$я свергаюсь с дивана

$$$$$$и немного печальный

$$$$$$лежу на полу.

«Среда, суббота, вторник медный…»

Среда, суббота, вторник медный

Кусок угля, огромный стул

Из штукатурки на тарелку

кусок отсохнувший упал.

Я ел один, и ел немного

картошку вместе с огурцом

Была как будто бы деревня

и я был словно пастухом.

Я пас шкафы, диваны, стулья

цветы и книги, вазы, дни

А ночью пас ещё и тени,

слова вприпрыжку и огни.

«И утром, и вечером он погибает…»

И утром, и вечером он погибает

Он не знает, что делать в сём мире

Он тихонько печально сжимает

свои тонкие губы вдвоём.

Ему нравилось лето былое

Сколько нравилось, сколько текло,

но теперь над холодной рекою

не дрожат ни рука, ни весло

и на тёмных скатерках в квартирах

опадают стоящие цветы

и ножи возлежат все вместе

в сонных ящиках тёплых столов.

Я ему говорю, чтобы он

ещё больше и плакал, и злился.

Я ему говорю всё равно

пропадёшь, мол, зимой за окном.

«Есть в области Харьковской местность…»

Есть в области Харьковской местность

там поле, стога и овраг.

В овраге колодец под деревом

и козы пасутся вокруг.

И мелкое кладбище рядом

и мутный течёт поток

люблю это бедное место

и сонно там пахнет полынь.

Там с некою девушкой вместе

когда-то провёл целый день

Она была странная очень

весёлость её не от здесь

Она кувыркалася в сене

Она пригласила меня

и едко дымилась свалка

когда мы шагали назад.

Есть в области Харьковской местность

Я был там один только день.

Болото там есть и козы

На каждой могиле — яблоко.

«По темноте, за манием руки…»

По темноте, за манием руки

я не пошёл, остался в нише

и к статуе прижался я

как невозможно уже ближе

У статуи бока блистали

Они блистали от дождя

И в руки к статуе попали

три капли тонкого дождя.

«Милые перила через милый мост…»

Милые перила через милый мост

время вас свалило

помер ваш костяк

Лишь торчат под небом

голые бруски

да свисают в воду

чёрные доски́.

Память человека сохраняет всё

Тихую пустыню

наконец

память моя в шляпе

сохраняет шов

гвоздевые шляпки

стук ночных подков.

«По-майски пылало окно…»

По-майски пылало окно

и в нём сражался огонь

Любил этот мир и он

потому что старым забвён

И только света нет

в окне, где было бы да

да утекает вода

под корни дерева лет…

«Там были вазы, паутины…»

Там были вазы, паутины

по стенам странные картины

и сколько нищеты в углах

холмы из хлама на столах

Подмётки, кружева, рубахи

перемежались с рваной книгой

Большая клетка канарейки

и маска жёлтая корейки

и длинная коса еврейки

Прибор большой и мрачный сильно

стоял, в луче блестел обильно

Своими гранями стекла

здесь жизнь невнятная текла.

И сыпались отвсюду мухи

Ссушёные, о мух нет муки!

«И памятник. И белый лист…»

И памятник. И белый лист

И гром геройский в небе

и пляшет поздний гимназист

вия своей одеждой.

Плетёных этажерок ряд

все книги в непорядке

матроски на плечах висят

детей и братьев младших.

«Плавали в буром пруду листья…»

Плавали в буром пруду листья

ивы узкой и хмурой густо

Попусту лодка плыла синяя

выцвела уж давно… вёсла…

Помнит ли он… кажется, чёрный бок

камня…

Или же жёлтый бок

берега.

Кажется, что облака и сосны

были.

Впрочем, может, одни узкие ивы

только.

После обеда к вечеру ближе

катались.

Лодку наняв… её отвязал

сторож-китаец.

И разговор был такой

словно

Видели всё, что впереди

ясно

Жарко лениво лежала она

Он же

вёслами слабо руководить

бросил

Книга упала в воду и вниз пошла

быстро

Классик седой утонул в пруду

Скучно.

«Петя Кукин представлял из себя…»

Петя Кукин представлял из себя

человека.

Мать его находилась совсем

далеко

Красное лицо Пети было большое,

Петин рыжий чуб — висел вниз

Петя ходил по утрам в магазин

на службу

там он в халате белом стоял

за прилавком

Он отрезал ножом колбасу, сыр ли

и отмерял их на точных весах.

Как он встречал подругу свою Наталью

Он ей улыбку и колбасу доставал

Вот так и шла жизнь Кукина Пети

По вечерам скамеечка их ожидала

Скоро женился и стал по жене своей лазать

Чёрные кудри её от страсти кусать.

Дети его подросли, отпустили причёски

Скоро женились и также родили детей

В хмурые дни осеннего времени как-то

Петя взял умер и был схоронён сообща.

«Однажды жил Бекеш на свете…»

Однажды жил Бекеш на свете

и ночь собой переживал

Знакомит как-то на дороге

его с собою девочка.

И говорит ему: «Пойдёмте

гулять в долину, где колодец

в овраге том остатки стен».

Пошёл Бекеш за нею потен.

Они прошли под жарким солнцем

Спустились в форменный овраг

Со всех сторон дымы вилися

зажжённых сваленных бумаг.

Бекеш нагнулся над одною

изображён был целый мир…

Она его взяла за руку:

Пойдём же дальше, мой кумир.

Её примета была длинный

намного бо́льший сарафан

Её же узенькое тело

легко-легко болталось в нём.

Бекеш не понимал ни капли

зачем его сюда ведут

Она его всё волновала

и прыгала вокруг него.

Деревья старые порою

на склонах глиняных стояли

Тела поросшего травою

оврага молча украшали.

Бекеш и девочка сидели

полулежали под их сенью

и муравьи их раздражали

и поцелуи их сближали.

Она несла всё время камень

к колодцу, кинуть в него чтоб

Колодец светлый был, однако

поили в нём лишь только коз.

А коз гуляло очень много

и чем-то очень неприятны

они вздымали в высоты

разнообразные хвосты.

Она бросала камень свой

и брызги в стороны летели

потом они пошли и сели

и мутный тёк поток большой.

Было болотце посередине

Не видимо конца оврагу

ветра гоняли вдоль бумагу

у ней же волосы висели.

Бекеш тут обнаружил странно,

что один глаз её не свой

что не живой он, а стеклянный

но точно будто бы живой.

Его всё это изумляло,

что запиналась её речь

что выпивши воды, упала

и стала плакать, слёзы течь.

Бекеш сидел над ней не зная

как утешать, что говорить

овраг вокруг темнел, и стая

бежала уток — воду пить.

И тут она в слезах затихла

комком лежала на траве

и сразу травами запахло

и задрожали души — две.

В ответ её какой-то просьбе

обнял её он как дитя

Она смеялась и просила

чтобы её душил, шутя.

Он горло ей слегка нажал лишь

как вновь заплакала она

А в это время две фигуры

ребёнков маленьких прошли.

Она вскочила, потащила

Бекеша за руку, вослед

ребёнкам, что в руках сжимали

кто деревянный пистолет,

другой же автомат железный

и в копне́ сена поползли

она в игре их принимала

участие как командир.

Вон жук, вон чёрный в ели, чёрный

неси его, неси сюда

ах, ну какой же ты упорный

ну, лезь же, мальчик, лезь туда.

И мальчик подавал жука ей

Она сжимала вся его

в ладони мокрой, словно кашу,

и он трещал, и он уж павший.

Такое наблюдая смутно

Бекеш полулежал в копне

Раздумий пробегали тени

в его чертах лица наедине.

Когда ж она в него смотрела,

заглядывая и грустя,

Любил он слабенькое тело

и неподвижный один глаз.

Она странна и, несомненно,

она болезненно больна

Её вон прыгают как руки

и как вся бегает она.

Затем она меня позвала

и познакомилась со мной

что я ей показался тоже

и свой, и бледный, и чужой?

Вокруг развешанному миру

но что-то делает она

она пустилась кувыркаться

шуршит под нею вся копна.

Уходят маленькие дети

куда-то рядом, где дома,

Бекеш с своею непонятной

сидят и длительно молчат.

Всё так же тлеет там бумага

Вдали видны её дымы

А правая вся часть оврага

совсем темна, и видим мы

Что та целует у Бекеша

большую руку всю

и что-то шепчет

и говорит «укусю».

Они поднялись посидевши,

отправились к домам своим

Взбираться на гору пришлось

он помогал ей, обнимая

Когда пришли

«Прощай, прощай», —

ему сказала, убежала.

Он очень долго постоял

пока её спина мелькала,

когда же не было её

он так подумал: да была ли

она, быть может, забытьё

фигура дыма в летней дали

Ни адреса не сей земле

ни имени не сохранила

и местность ту я не найду,

хотя б вокруг меня кружило.

Где козы, где колодец, где

ещё и кладбище на горке

Такое встретите везде

Овраг. Поток бумаги… Корки…

И он ушёл, чтоб в час ночной

лёжа, мучительно сжиматься

Легенду сделать из неё,

молиться ей и поклоняться.

«Егор был братом этому саду…»

Егор был братом этому саду

Саду земному, тёмному яду

Аду краплёному, листья точёные

Чёрные земли и толчёные и у ограды

Ворота кручёные будто драконами

искривлёнными изборождённые.

Егор был братом, своим человеком

в этом саду корней, ветвей, стад,

где лежит кто-то подобный брат

женоподобный и красо́ты манят

и извивается, точно гад

и данный уже фиолетовый сад

испускает ночной аромат

от любого своего предмета

на все четыре тайные стороны света.

Даже Егор не был рад,

когда один приходил он в сад

и под ночными шептаньями сидел

и в глубины вокруг глядел.

Ему шею резали взгляды кустов

Ему было больно от сада кусков

и во спасенье его седин

ему запретил туда хаживать сын

и сад глядит, наружу стучась,

и льёт свои соки в песок и грязь

и ищет шляпку, которую съесть,

если б владелице в гости забресть.

Стихнет в нём всё, лишь коровы стучат,

которые ходят в запретный сад.

А утром уходят, в коровьих глазах

утром стоит большая слеза.

«Личность Петра сидела в норе…»

Личность Петра сидела в норе

в своей сырой нанятой комнате

Бледненько лоб из тьмы выступал

Пётр в своей книге что-то читал.

Вот перерыв он себе объявил,

руку он в ящик стола запустил

Хлеб он достал для себя самого

шумно и с солью поел он его.

Крошки последние в рот обведя,

снова он книгу берёт, заведя

Речь монотонную чтения вслух

немолодой он, лет тридцати двух.

И на нём чёрный берет.

«Кости стали дешёвые…»

Кости стали дешёвые, как никогда не были прежде. Вот и стали их продавать. Ночь, как пустой кошелёк. Хочешь быть мягкой — будь, ступай в дождь и, может, не пустят затем и не нужно будет стекло. Мест нет никаких, но куда же это ввергнуть чин дать и дать мозг. Как дать мозг, каким образом, чтоб дать, а не взять, потому, как это хорошо в белом оставлении, и мы вынесем того, кто думает талантлив, наружу — испытывайте их. Они, конечно, без дара. Круглый лишай родился в стране, где страх и страсть и блок блондинок с песней мы раз мы два, но мы не три.

«За редиску из флага…»

За редиску из флага,

За модистку из лука

Я отдам свою память

совершенно так.

За редиску из флага,

За модистку из лука,

За пустяк.

«Придя к порогу гладких индивидуальных переживаний, решил есть чуж…»

Придя к порогу гладких индивидуальных переживаний, решил есть чуждую похлёбку из состоящих без времени продуктов. Доктор старался жить поменьше, а побольше умирать, и это доставило удовольствие чадам ждущим. Они спрыгнули с мирного потолка и подошли, опираясь на тени. Кто является из вас главный доктор так запросил. Сущность от этого ли меняется, или ты спасёшь мелочь? Они так ему давали назад. Дрова жечь не поле перейти. Главный из декабристов был Култаев. Он был, может быть, граф или же жёлтый повстанец и никогда не ходил у Наполеона в ногах, а отвечал ему легко со свистом. Сколько ты подарил цветов Розе. У нас в роду никто не дарил меньше чем пять. И тут-то пришла бритая кошка — один-единственный зверь, что пела, что ела — неизвестно, а только кошка Ираклия — Ираклий француз родился поздно, крестился сам, а умер холостым. Сколько ещё неженатых несчастных субъектов снуют в комнатах, режут себе усы и хлюпают в слезах, но вечер перед зеркалом в туфлях глухие. Чувств нет, всё забрало время, только керосинка, ужин, ужасное пустое сердце и что-то описываемое зрительным путём и отдельно путём уже другим — путём восторгов, то есть словесным мозговым. Передвижение же предметов на плоскости есть выражение сущности нашего я без участия ума. Совершенно чистая моя сущность есть передвижение меня и моих предметов по плоскости.

Каллистрат Генералов — величайший лирик эпохи. Его шинель — это шинель шёпота и многих даже. Всё, что он одел на себя, — это речи мирового духа. Это нежное нижнее бельё — эти реки нижнего голубого белья и это серое земельное верхнее шинельное — это земля, и сам Каллистрат Генералов — это выступившая булка, это хлеб, который вышел на земле. Тут приходит к нему любовь. Прямо в дом. И желает добра. И берёт домру. И начинает играть. А поддельная, а выдаётся за белую. Но почти все знают, закрыли глаза. Солнечный удар. Пышные тела расселись по лавкам в бане. Каких красавиц согнали сегодня сюда. И немногое лишь скрыто паром горячей воды. Остальное видать, и оно хорошо. Но как горько отцу, что такое, и дочь тут. Он согнал всех, а дочь не объявил. И вот она прикрылась руками стыдливо стоит, а он же её зародил. Политическая ошибка, надо было вернуться, заделать ошибку, вынести сердце и заглушить бой метафор о стыде и детях. Гордый жестокий, белая пена Кавказа, ярый властитель. Щекотная личность жена возила за собой краски и рисовала поля, рвы и крепкие крепости. Выходили вечные сердца, а на поляне танцуют целые орды и глупо кричит дерево — дайте морозу! Дали зажигалку, и вспорхнула мудрость — тяжёлая птица фазан в последней стадии лета. Молча зреет пшеница, как-то сбоку бегает ячмень. И стыдим мы Машу, пристыживаем. Среди лета. Клумб. Пыли и радости и стыдим Машу. Припугиваем даже. Она зажалась вся под деревцем, сумочка рядом, чтоб умереть — шаг сделал и пожалуйста — умерла вся. Бурьян покрыл, буран повил, намёл, накрутил, уши заложил. Красочные краски. Стулья в сердце лезут. Пора лезть в мешок и потом спать. Как будто сказали «Возьми напялить, напади на Пашу и будь, как все». В то же время не в том дело.

Четвёртая и пятая тетради