370–373. ЭПИГРАММЫ.{*}
Хотел бы Лизу я иметь моей женой,
Она меня своей пленила красотой:
Я тысячу приятств и прелестей в ней вижу.
«Да что ж не женишься?» — «Рогатых ненавижу».
<1783>
Азор смеется надо мно<ю>,
Что я очки ношу с собою.
Однако он и сам желал бы в них глядеть,
Да не на что надеть.
<1783>
«Скажи, мой друг, чистосердечно,
Учен ли Пустозвяк?» — «Конечно».
— «Да что ж творений его нет
В печати ни одной четвертки?»
— «Он не на то их бережет».
— «На что же?» — «На обертки».
<1783>
374{*}
Прелестный пол твердит: без сердца скучен свет,
Без сердца нет любви, увы, и счастья нет,
Одно лишь сердце побеждает,
Одно оно и уступает.
О сердце, сердце! всё в тебе заключено.
Но что же есть оно,
Позвольте вас спросить, красавицы прелестны?
Вы скромны столько ж, сколь прелестны;
Тиран нежнейших душ, вам стыд велит молчать.
Ну как изволите, я приступать не смею,
Сидите, слушайте, я буду, как умею,
Сам спрашивать себя и сам же отвечать.
Я мню, что женщины за сердце принимают
Не то, что именем сим нежным называют.
А правильно иль нет название сиё,
Входить о том в разбор <есть> дело <не> мое.
По крайней мере в том они не погрешили,
Что слово колкое в приятно превратили.
Напрасно о сердцах нам говорит Платон:
Мы только чувствуем, что заблуждает он
И что любить нас ум не научает,
Природа лучше всех науку эту знает.
Ах! сколько мы должны ее благодарить
За то, что не одним манером
Изволила сердца людские сотворить
И даму различить умела с кавалером.
Куда б годились мы, спрошу я мудреца,
Коль одинакие б сердца
И мальчики в себе и девушки имели?
Они б с холодностью друг на друга смотрели.
Но прозорливая, чадолюбива мать
Умела каждому прилично сердце дать.
Сенатор, сбитеньщик, просвирня и княгиня,
Подьячий, камергер, дьячок, а <…>, графиня
Казак, митрополит, и старец, и белец —
Все, словом, наконец
От щедрыя природы
Имеют оный дар в наследственные роды,
Всяк сердце получил,
Но нет ни одного такого,
Кто б только лишь своим доволен сердцем был
И не искал везде другого.
Познайте же вы всю природы щедрость к нам:
Различны вкусы наши зная,
Она дала, им угождая,
Различны виды и сердцам.
Какое множество сердец разноманерных:
Больших и крошечных, посредственных, чрезмерных,
Упругих, маленьких, каких вам, господа,
И вам, сударыни, угодно?
Вы можете найти всегда,
Какое лучше вам пригодно.
И что с ним не творят? Берут его, дают,
Торгуют, продают,
Все ведая его проворство,
Услужливость, покорство,
Играют сердцем как хотят
И всячески его вертят.
Оно встает и упадает,
То... раздается, то вдруг себя сжимает.
Пречудный инструмент!.. ах, скольких же отрад
Виной он был тому лет несколько назад!
Но всё на свете тлен и всё конец имеет!
Увы! при слове сем язык мой леденеет.
Прискорбна истина, но нельзя умолчать.
Ах! и сердца не век нас могут восхищать.
Когда печальные дни старости настанут,
В то время и они со красотою вянут,
Хладеют, наконец, к утрате всех забав
Должны иль съежиться, иль слишком расшириться.
Что ж делать? Надлежит природе покориться
И чтить ее устав.
Конец 1780-х годов
375{*}
В воскресенье я влюбился,
В понедельник изменил,
В вторник чуть не удавился,
В среду мне успех польстил,
В четверток меня ласкали,
В пятницу познал я лесть,
А в субботу я с печали
В жертву жизнь хотел принесть.
Но, души любя спасенье,
Я раздумал в воскресенье.
Конец 1780-х годов
376
«Тьфу, к черту, — муж сказал жене, —
Привидься ж блажь такая мне».
— «Какая, Трифоныч? Не смерть ли?» — «Вот что брешет,
Смерть и во сне не тешит,
А эта блажь во сне и въяве не страшна.
Мне снилось, будто бы Митрухина жена
Сошлась со мной позадь овина
И там... Смекнула ли?.. Такая-то причина!
Смотри же не сердись». — «За што сердиться, свет!
Ты с ней, а я вчера с Петрухой,
Да где же ведь? В кустах... Такой черт толстобрюхой!
Так мы сквитались? Вот! Ты бредил, а я нет».
Конец 1780-х годов
377. КАМИН {*}
Любезный мой камин, товарищ дорогой,
Как счастлив, весел я, сидя перед тобой:
Я мира суету и гордость забываю,
Когда, мой милый друг, с собою рассуждаю.
Что в сердце я храню, я знаю то один.
Мне нужды нет, что я не знатный господин,
Мне нужды нет, что я на балах не бываю
И говорить бонмо насчет других не знаю.
Бомонда правила не чту я за закон,
И лишь по имени известен мне бостон.
Обедов не ищу, незнаем я; но волен.
О милый мой камин! как я живу покоен!
Читаю ли я что, иль греюсь, иль пишу —
Свободой, тишиной, спокойствием дышу.
Пусть Глупомотов всё именье расточает
И рослых дураков в гусары наряжает;
Какая нужда мне, что он развратный мот?
Безмозглов пусть спесив и что он глупый скот
Который, свой язык природный презирая,
В атласных шлафроках блаженство почитая,
Как кукла рядится, любуется собой,
Мня в плен ловить сердца французской головой?
Он, бюстов накупив и чайных два сервиза,
Желает роль играть парижского маркиза;
А господин маркиз, того коль не забыл,
Шесть месяцев назад здесь вахмистром служил.
Пусть он дурачится, нет нужды в том нимало.
Здесь много дураков и будет и бывало.
Прыгушкин, например, всё счастье ставит в том,
Что он в больших домах вдруг сделался знаком,
Что прыгать л’екоссес, в бостон играть он знает,
Что Адриан его по моде убирает,
Что фраки на него шьет славный здесь Луи,
И что с графинями проводит дни свои,
Что все они его кузеном называют,
И что послы к нему с визитом приезжают.
Но что я говорю, один ли он таков?
Бедней его сто раз сосед мой Пустяков,
Другим дурачеством Прыгушкину подобен:
Он вздумал, что послом он точно быть способен,
И, чтоб яснее то и лучше доказать,
Изволил кошелек он сзади привязать
И мнит, что тем он стал политик и придворный;
А Пустяков, увы! советник лишь надворный.
Вот как ослеплены бываем часто мы,
И к суете пустой стремятся все умы;
Рассудка здравого и пользы убегаем,
Блаженства ищем там, где гибель мы встречаем.
Гордиться, ползать, льстить, всё в свете продавать —
Вот чем стараемся мы время провождать.
Неправдою Змеяд достав себе именье,
Желает, чтоб к нему имели все почтенье,
И заставляет тех в своей передней ждать,
Которых может он, к несчастью, угнетать.
Низкопоклон(ов) тут с седою головою,
С наморщенным челом, но с подлою душою,
Увидев Катеньку, сердечно рад тому,
Что ручку целовать она дает ему,
И, низко кланяясь, о том не помышляет,
Что Катенькин отец паркеты натирает.
О чем ни вздумаю, на что ни посмотрю —
Иль подлость, иль порок, иль предрассудки зрю.
Бедняк, хотя умен, он презрен, угнетаем;
Скотинин сущий пень, но всеми уважаем
И, несмотря на всё, на Лизе сговорил,
Он женится на ней, хотя ей и немил;
Но нужды нет ему, она собой прелестна,
А скупость матушки ее давно известна.
За ним же, знают все, двенадцать тысяч душ,
Так может ли он быть не бесподобный муж?
Он молод, говорят, и света мало знает,
Но добр, чувствителен и Лизу обожает.
Она с ним счастливо, конечно, проживет;
Несчастна Лизонька, вздыхая, слезы льет
И в женихе своем находит лишь урода.
Ума нам не дают ни знатная природа,
Ни пышность, ни чины, ни каменны дома,
И миллионами нельзя купить ума;
Но злато, может быть, пороки позлащает,
И милой Лизы мать так точно рассуждает.
«Постой, — кричит Плутов, — тебе ль о том судить,
Как в свете должно весть себя и жить?
Ты молод, так молчи, мораль давно я знаю,
Ты с нею гол как мышь, я — селы покупаю.
Поверь мне, не набьешь стихами кошелька,
И гроша не дадут тебе за «Камелька».
Я вздора не пишу, а мой карман исправен,
Незнаем ты никем, я — в Петербурге славен,
Ласкают все меня и графы и князья».
Плутов! ты всем знаком: о том не спорю я;
Но также нет и в том сомненья никакого,
Что редко льзя найти бездельника такого,
Что всё имение, деревни, славный дом
Пронырством ты достал, Плутов, и воровством.
Довольно, не хочу писать теперь я боле,
И, не завидуя ничьей счастливой доле,