Драгой Барнвель! где ты? почто ты отлучен?
В сей лютый час бы был тобой я защищен.
О боже! век его тобой да сохранится,
И участь от него, мне равна, отвратится!»
Хочу бежать — нет сил: трепещет каждый член;
Бросаю свой кинжал, собой сам устрашен;
Снимаю маску я; ток тщетных слез стремится
Из неподвижных уж моих очей пролиться;
Не в силах страшного предмета убегать,
Я ближусь и хочу на тело упадать.
Едва лишь Сорогон свой томный взор возводит,
В защитнике своем убийцу он находит;
Он познает меня; на мя взор устремил
И больше ужаса мне нежности явил.
«Се ты, Барнвель, — он мне сказал, не прогневляясь.—
Что сделал я тебе, отцом тебе являясь?»
Тогда к груди своей хотел меня прижать;
Рукой дрожащей мя стремился обнимать.
Рыдая, к ране я устами прикасался;
Кипящей крови ток, что с шумом проливался,
Я мнил унять и боль свою тем утолить:
Струи сей крови в нутр мой стали проходить.
О, помощь тщетная! Всяк член его немеет;
Отъемлет руку он, и зрак его темнеет;
Он жалобный свой глас в последний испускал,
Собрав его, еще прощенье мне вещал.
Великодушно толь он, утомясь, скончался;
Скончался!.. а я жив, я жив еще остался!
Вздымалися власы; трепещущ, онемел,
От трупа я сего священного ушел.
Сей жертвы от меня жестокая желала,
И се она уже перед нее предстала.
Восшед на верх злодейств и преужасных дел,
Еще я счастья луч перед собою зрел.
Убийцею я стал, жестокой угождая,
И чтил ее еще, о старце рвясь, рыдая.
Едва я ей предстал, совсем окровавлен,
Рекла: «Исполнено ль? удар уж совершен?
Ступай... последуй мне... Но где злодея злато?
Его сокровище? ...» — «Постой, — я рек, — не взято.
К убийству и грабеж!.. Ах! Фанния, пусти...
Не требуй ничего... и ужас мой хоть чти...
Зри слезы, зри и кровь»... Вдруг Фанния страшитя,
Бледнеет, зря мой страх, чтоб жизни не лишиться;
Трепещет, что ее с убийцей кто найдет.
О, умысл мерзостный! злость, коей равной нет!
В притворном ужасе, в смятеньи убегает
И изумленна мя на время оставляет.
Преступник от любви, любовью обвинен,
По воле Фаннии в темницу я ввлечен;
Стремлюсь с ней говорить, но мой язык немеет,
И сила томной в нем души моей слабеет.
Я весь недвижим стал и долго время мнил,
Что я игралищем мечтаний страшных был.
Я оправдать жену жестокую старался;
В оковах при глазах ее я увлекался.
«Ах! Фанния... — простря я руки к ней, вскричал. —
Ах! Фанния...»— пошел, ее не обвинял.
Прости, о Труман! толь ужасное вещанье;
Прости... в сугубое б я ввергся наказанье.
Нет, ты не можешь знать, в чем заблуждался я,
Верх моея любви, верх злобы моея,
Сию распутну жизнь, в котору погрузился;
Сей чувств моих всех бред, что нежностью мной чтился.
Питаем всякий день чудовищем, что чтил,
Чрез склонность адску я бесчеловечен был.
Хотя с небес имел я неку добродетель,
Но Фаннией лишен я оной быть владетель.
Когда б мне Фаннией приказ был объявлен,
Ты мною, о мой друг, ты б мной был умерщвлен!
О, повесть страшная, но должное признанье!
Вот мерзость дел моих; вкушаю наказанье.
Все чувства внутрь души моей мученье льют,
И тени вкруг меня грозящие встают;
Змии по всякий час мя тайно угрызают;
Ужасны дни ночей ужаснейших рождают.
Едва тоскливым сном на час я упоен,
Внезапно ужасом и страхом пробужден.
Я мню, что в пропасть я низвергнувшись геенны,
К мученью силы все во мне возобновленны.
Мечтается везде в очах мне Сорогон
С отверстой раною и испускает стон.
Простерт я по земле, где в ужасе рыдаю,
Ток кровный из очей, не слезный, проливаю.
При всех злодействиях, для дружбы твоея,
Чтоб ты о мне жалел, достоин был бы я;
Твои бы чувства стон мой жалкий внять склонились,
И слезы бы твои с моими сообщились;
Я вздохи б внял твои и добродетель зрел
Подпорой бую, кой в зле меры превзошел;
Виновну другу, кой собою сам мерзеет,
Кой, быв любим тобой, днесь о себе жалеет;
Предмет презрения и мерзости такой,
Однако сто́ящий оплакан быть тобой.
Увы! когда б я мог тя видеть пред собою
И на минуту в речь вступить хотя с тобою,
Взять за руку тебя, тебе бы отвечать
И к недрам дружества в последний припадать,
Принять в объятии!.. безумный!.. чувств лишился!
Кто? ты б в объятиях злодейских находился!
Ах! сим цепям меня лишь должно обнимать:
Природа, мной мерзя, должна мя отвергать.
Исчезнет к твоему желанье то покою!
Льзя ль нежности моей в цене быть пред тобою?
Останься ты в полях, в местах спокойных тех,
Что суть жилищами блаженных смертных всех;
Ты сам исправил их, ты сам их устрояешь,
Где ты себя трудам полезным посвящаешь;
Где злобы духа нет, где бедства звук молчит;
Дней чистых, сколь душа твоя, ничто не тмит.
Ты, взор возвед в сей час, душою восхищенной,
Почтеньем полною и радостью возжженной,
Пространство, может быть, небес пресветлых зришь
И втайне существо, тебя создавше, чтишь.
От восхищения толь сладка обращаясь,
Ты пред собой зришь чад любезных, утешаясь,
Супругу верную, беседущу с тобой,
И подражаешь им, их радуясь игрой.
Увы! сим счастием душа моя ласкалась!
Нежнейшей Фанния супругой мне казалась.
Уж я сладчайшие те узы вображал,
Чрез коих бы союз я вечно счастлив стал.
Достойна жертва слез! ах, тщетно сим я льстился!
Чрез добродетели я прелесть проступился.
О, радости небес, что прежде вображал,
Ты оны чувствуешь, а я лишен их стал!
Вкушай их много лет, ты стоишь их вкушати!
В покое тщись плоды невинности сбирати.
Те бедства, коими злой рок тебя щадил,
Хочу, чтоб на меня он днесь их обратил!
Да будет ввек душа твоя их удаленна,
Напасть — судьба моя, мздой винным сотворенна.
Желанья тщетные! Что говоришь, Барнвель?
Ах! льзя ль счастливым быть, кто знал тебя досель?
Коль в мерзостях твоих участье принимати
И воздух, что виной ты заразил, дышати?
Я добродетельным умру, не рвись, мой друг.
Очищен для небес мой по степе́ням дух.
Я от всевышнего судьи всё уповаю;
Предел священный свой, что непременным чаю,
Скрывает он всегда завесою от нас:
Мы им наказаны и прощены тотчас.
Когда ж минута, мной желанная, наступит,
Котора казнью смерть мне сносную искупит,
Где я мучителям благим могу вручить
Достойно сердце мук, чтоб вновь рожденну быть!
На вас, хранители законов, уповаю!
Жизнь примирить чрез смерть ужасную желаю!
Ах! если кровь мой, котору будут лить,
Кровь Сорогонову могла бы искупить!
Пощада подлая во стыд вам обратится;
Тень Сорогонова конечно да отметится.
Месть быть должна громка, сердца чтоб устрашать,
Сердца, могущие во зле мне подражать.
Я близок дня сего: кровавое виденье
Не страхом будет мне, но будет в утешенье.
Я зрю гражда́н своих в смятеньи пред собой,
И на Барнвеля взор всяк мещет жадно свой;
Вопросы слышу их и о злодействе рвенье,
И клятву жертвы сей, и купно сожаленье.
Днесь ночь скрывает все мучения мои;
Но мерзости я все дам свету зреть свои.
Что говорю? ту смерть поносную, ужасну,
Смерть всех преступников, льзя учинить прекрасну.
Раскаянье сердца́ возможет всех смягчить.
О! скольких нудили злодеи слезы лить!
Хочу, чтоб в память день навеки сей втвердился
И чтобы день стыда днем славы учинился;
Чтоб добродетели, за зло мя наказав,
Земля почла мои, гневна по долгу став.
Когда б наследовать могла мое мученье,
О Труман, Фанния, мя ввергнув в преступленье!
Когда бы тайный луч мог грудь ее пронзить
И злобу всю ее возмог бы истребить!
Тщись паче страшное сие писанье скрыта.
Я удален, чтоб жар отмщенья не гасити;
Мне жалость вопиет, я глас внемлю ея;
Один лишь бремя несть хочу злодейства я;
Ее злодейство тьма превечна должна скрыти:
Любившему ее не можно сердцу мстити.
Великодушен будь, чувствителен во всем;
О сем в последний друг тя просит твой, о сем.
Когда ж последует она мя казни ждущей,
Страшись тогда моей ты тени вопиющей;
Мгновенно к новому мученью оживлен,
Смерть чувствовать ее я буду принужден.
Не мни, чтоб Фанния чрез хитрости жестоки
Могла в днях юности ввести кого в пороки;
Власть кончилась ее. Ты не страшись ее;
Одно лишь сердце есть такое, как мое...
Ее пременится. Ты, боже, мой судитель,
И страх преступника, и купно покровитель,
Ты всё восстанови́шь; закон твой лучший есть
Сердцами обладать и в чувство их привесть.
Гласи ей, действуй в ней, принудь ее рыдати;
Льзя ль столько прелестей для зла тебе собрати?
Когда б, вкушая казнь, Барнвель, вкушая месть,
Мог плачем Фаннию в раскаянье привесть!
Но что за шум сих мест вдруг тихость прерывает?
Кто, отворив ко мне темницу, поспешает?
Ах! если бы пришли о смерти мне вещать!
Ты, коего нельзя в сей час мне лобызать,
Любезный Труман мой! прими прощенье нежно,
Оставь, не плача, тень мою ты безмятежно.
Да моему и твой равно скрепится дух!
Счастливым я умру, когда умру твой друг.