В середине двадцатых годов, когда имя Козлова становится известным не только в литературных, но и в широких читательских кругах, у него завязываются новые дружеские связи. Обаятельная личность Козлова, широта его культурных интересов, горячее сочувствие к молодым, передовым силам русской литературы и, наконец, героизм его собственного поэтического труда привлекли к нему симпатии наиболее замечательных людей его эпохи. В доме Козлова бывали Пушкин, Жуковский, братья Тургеневы, Вяземский, Крылов, Грибоедов, Рылеев, Кюхельбекер, Гнедич, М. И. Глинка, Адам Мицкевич, Дельвиг, Баратынский, А. С. Даргомыжский, Тютчев, Зинаида Волконская, И. М. Муравьев-Апостол и многие другие. В середине тридцатых годов его посещал Лермонтов. Причем было бы неверно предполагать, что это были некие полуофициальные визиты, которые наносились из вежливости или из чувства сострадания к Козлову. По словам Н. А. Полевого, к поэту-слепцу ходили, главным образом, «не разделять бремя скорби и болезни, но слушать поэта, говорить с ним, дивиться этому непонятному (психологическому явлению. Говоря с Козловым, я забыл, что он слепой, что бремя болезни приковало его к одру страдания. Мы говорили о многом, и необыкновенная память и обширные сведения Козлова изумили меня».[19]
Козлов обладал проницательным умом, способным быстро и верно распознавать людей. Так, например, побеседовав с А. С. Грибоедовым, он записывает 3 мая 1825 года: «Грибоедов, человек умнейший, каких мало».[20] Любопытна характеристика молодого Тютчева, данная в дневниковой записи от 12 августа 1830 года: «Пришел интересный и любезнейший Тютчев».[21] Козлов безошибочно ощутил подлую сущность Фаддея Булгарина.
Поэт поражал своих современников огромным мужеством, с которым он боролся против своего тяжелого недуга. Его писательский труд был настоящим подвигом. Неуемная жажда творчества побеждала мучительные физические страдания. Он диктовал стихи своей дочери Александре Ивановне и с ее голоса переводил сложнейшие иноязычные тексты английских, французских, итальянских и немецких поэтов. Близкий к декабристскому движению А. Д. Улыбышев в рецензии на «Чернеца», напечатанной в «Санктпетербургской газете», издававшейся на французском языке, с восхищением писал о нравственной силе и мужестве Козлова. Статья заканчивается такими многозначительными словами: «Сколько зрячих и отменно здоровых людей достойно большего сожаления, нежели наш слепой и парализованный поэт!»[22] Адам Мицкевич, проживавший в 1827—1828 годах в Петербурге, часто навещал Козлова и посвятил ему свою поэму «Фарис». Это посвящение исполнено глубокого внутреннего смысла, ибо в «Фарисе» великий польский поэт воспевает мужество и волю человека, вступившего в борьбу с природой.
На протяжении своей двадцатилетней болезни Козлов сохранил восторженно-страстную любовь к литературе и искусству. Он жадно следил за новинками русской и мировой поэзии, музыки и театра. Он с детства знал наизусть всего Ломоносова, а из современных ему русских поэтов больше всего любил Пушкина, Жуковского, Лермонтова; отлично знал творчество Батюшкова, Рылеева, Гнедича, Баратынского, Вяземского, Дельвига, Языкова.
Круг его любимцев в западноевропейской литературе был широк и разнообразен. Тут мы встречаем дорогие ему имена Петрарки, Камоэнса, Шиллера, Андре Шенье, Адама Мицкевича, Т. Мура, Вордсворта и многих других, но с исключительным энтузиазмом он относился к Данте, Шекспиру, Ариосто, Тассо, Байрону, Вальтеру Скотту, Роберту Бернсу. Одного этого перечня достаточно, чтобы убедиться в том, что «скорбно-унылый» Козлов, каким его обычно изображают, по своим вкусам больше всего тяготел к большому искусству оптимистического и героико-трагического плана.
За два года до смерти 59-летний Козлов с каким-то юношеским пылом зачитывается знаменитой эпической поэмой португальца Луиса де Камоэнса (1524—1580) «Лузиады». Приведем несколько строк из письма его к Жуковскому от 19 ноября 1838 года, которые дают яркое представление о душевном строе Козлова, о неувядаемой свежести его чувств: «Прочел я с величайшим наслаждением бессмертную поэму Камуэнца, французский перевод слово в слово; если «Люзиада» так меня восхищает в прозе, то что же бы было со мной, если б я ее прочел в чудесных, гармонических португальских октавах! Эпизоды Инесы де Кастро и Адамастора, можно сказать, божественны и идут наравне с дивнейшими эпизодами всех поэм на всех языках — древних и новых. Ах, какое для меня счастье жить с Данте, Ариостом и Тассом и слушать их песни... восхищаться Шекспиром и любить, как я люблю, буйного лорда Байрона».[23]
Характерно, что и в современной музыке Козлова привлекали не чувствительные романсы, широко бытовавшие в двадцатых и тридцатых годах, а могучие дарования Бетховена и Глинки. В дневнике Козлова неоднократно встречается имя Бетховена, чьи героические симфонии он «слушал с восторгом» в исполнении молодого А. С. Даргомыжского.
Совершенно очевидно, что личность Козлова никак не укладывается в унылую схему «певца своей печали». Но мужественная сила характера, сочувствие благородным идеалам свободолюбия и гуманности и даже смелые душевные порывы парадоксально сочетались в нем с какой-то внутренней робостью и мучительным страхом перед мертвящим николаевским режимом. Это противоречие можно отчасти объяснить положением инвалида, полной физической беспомощностью и беззащитностью Козлова.
Козлов был живым и (близким свидетелем декабрьского восстания. Среди повешенных и сосланных были его друзья и знакомые. Он хорошо знал Рылеева и Кюхельбекера, был связан тесной дружбой с отцом прославленных декабристов — И. М. Муравьевым-Апостолом. Расправа над героями 14 декабря потрясла и напугала Козлова. Опасаясь правительственных репрессий, он уничтожил компрометирующие его письма и дневниковые записи (случайно уцелели лишь немногие). На протяжении мрачного последекабрьского пятилетия он вовсе не вел дневника. Осторожность его иногда принимала крайние формы: так, например, он не включал в собрания своих сочинений «Бейрона» — одно из любимейших своих стихотворений, написанное в 1824 году. В атмосфере последекабрьского террора он замкнулся в себе, затаив много невысказанных мыслей и чувств.
Тем не менее Козлов продолжал интенсивно писать. Он внимательно следит за растущими силами русской литературы, радостно приветствуя появление Лермонтова. Потрясенный гибелью Пушкина, он 11 февраля 1837 года с волнением и любовью слушал «чудные стихи Лермонтова на смерть Пушкина».[24]
Незадолго до смерти Козлов напасал стихотворение «Гимн Орфея», в котором воспел могущество поэзии, являющейся вечным и неизменным спутником человечества.
Начало поэтической деятельности Козлова совпадает с расцветом романтизма в русской литературе. «Романтизм — вот первое слово, огласившее Пушкинский период», — писал В. Г. Белинский.[25]
По собственному признанию, Козлов испытал на себе сильнейшее влияние Жуковского, Байрона и Пушкина. Уже одно сочетание этих имен во многом обусловило противоречивость его творчества, в котором причудливо скрещивались противоборствующие тенденции консервативного и прогрессивного романтизма.
Белинский видел новаторство Жуковского в смелой попытке изображения жизни через художественное раскрытие своего лирического «я»: «Жуковский был первым поэтом на Руси, которого поэзия вышла из жизни... До Жуковского на Руси никто и не подозревал, чтоб жизнь человека могла быть в тесной связи с его поэзией и чтоб произведения поэта могли быть вместе и лучшею его биографиею».[26]
Этот по существу важнейший принцип романтической лирики стал доминирующим в поэзии Козлова, который с самого начала своего творческого пути провозгласил право поэта на глубоко личные, лирические излияния, за которыми, однако, стоит объективный мир в его сложном многообразии. Жуковский, как типичный романтик, выказывал в своем творчестве неудовлетворенность реальной действительностью. Он, по словам Белинского, «выговорил элегическим языком жалобы человека на жизнь».[27] Именно «жалобы», а не гневный протест и призыв к борьбе, составляющие центральную тему поэзии прогрессивного романтизма. Элегические жалобы Жуковского, как правило, разрешаются примирительным аккордом, покорностью воле провидения, надеждой на потустороннее, небесное блаженство. Козлов разделял эту концепцию своего учителя, нашедшую художественное выражение в целом ряде его произведений. Белинский сурово осудил его за это. Однако, как мы это увидим ниже, Козлов, в отличие от Жуковского, осложнил тему покорности жизненным обстоятельствам мотивом внутреннего сопротивления и борьбы. Лучшие произведения Козлова были созвучны настроениям передовых читателей его эпохи. Примыкая по своим дружеским и литературным связям к (прогрессивным кругам русского общества, Козлов в годы нарастания революционного движения декабристов сочувствовал передовым течениям общественной жизни, и живая современность находила отклик в его поэзии.
В 1822 году Козлов создает одно из характернейших и значительных своих произведений — послание «К другу В. А. Ж<уковскому>». Эта вещь является, в известной мере, программной для лирики Козлова. Ее высоко ценил Пушкин. В центре послания — образ самого поэта, потрясенного обрушившимся на него несчастьем. Послание отличается задушевностью тона, горячностью и искренностью поэтической речи, то есть теми особенностями, которые вообще свойственны лучшим произведениям Козлова и которые были отмечены такими его современниками, как Жуковский, Пушкин, Гоголь, Гнедич, Вяземский, А. И. Тургенев, H. H. Раевский.