Тем пламенной душе милей
Сердечный спутник грустных дней:
И меж снегов, и в низкой доле...
Здесь снова напрашивается параллель со словами некрасовской княгини Волконской: «Люблю тебя больше, чем прежде... Что делать? И в каторге буду я жить... (Ведь каторга нас не разлучит?)»[51]
Принципы романтической поэтики, положенные в основу «Натальи Долгорукой», проявились в ее композиции, во многом напоминающей «Чернеца», Козлов отказывается от последовательного изложения событий; действие, после краткого лирического вступления, начинается внезапно с его вершинной точки; в рассказ вторгается эмоционально насыщенный авторский комментарий; переживания героини развертываются на фоне пейзажа, то тревожно-мрачного, то светлого и радостного. Но Козлов — мастер лирической миниатюры, и ему с большим трудом дается большая форма эпического и драматического повествования. Для раскрытия фабулы поэмы Козлов вводит диалог между священником и Долгорукой, выступающей в облике таинственной путницы, пробирающейся с младенцем на руках из Сибири в Москву. Однако фигура священника оказалась чисто условной; это, собственно говоря, персонаж от автора, ведущий рассказ о злоключениях Долгорукой, и то обстоятельство, что его собеседницей является сама Долгорукая, должно было, по замыслу автора, придать всей сцене колорит романтической интриги. Но этот прием оказался художественно неубедительным, нанесшим ущерб активному, действенному началу характера героини. Козлов, изображая Долгорукую, всячески подчеркивает ее трагическую обреченность, что приводит к эмоциональной однотонности повествования.
Вяземский в рецензии на «Чернеца» упрекал Козлова в том, что он в сцене смерти героя «не воспользовался всеми обрядами, совершаемыми у нас при погребении иноков». Как бы желая восполнить этот пробел, поэт подробно описал в четырнадцатой строфе второй части поэмы обряд пострижения Долгорукой, внеся в эту картину религиозный пафос христианского смирения и аскетизма. При всем том автор выразительно передал смятение чувств, тревогу и отчаяние Долгорукой. Во многих местах поэма насыщается стремительным движением, энергией, броскими романтическими метафорами и антитезами: «Увы! душа ее мрачней Осенних бурь и мглы ночей!», «Лишь раны сердца всё хранят Свой тайный, свой холодный яд». См. также следующие строки:
Младенец тихий и прекрасный...
...На грудь родимую припал
И влажными от слез кудрями,
Беспечный, весело играл.
Таких примеров можно привести много. В зловещем романтическом колорите выдержана сильная сцена «встречи» Долгорукой С окровавленным призраком казненного мужа. Пушкинскими интонациями и ритмом, эмоциональной окраской пушкинского стиха проникнут эпизод прощания героини с отцовской усадьбой. В описании дома священника совершенно неожиданно вспыхивают искорки пушкинского юмора: «У зеркала часы стенные, Портрет, задернутый тафтой, Две канарейки выписные, И полотенце с бахромой Висит на вербе восковой».
Возросшее богатство языковых средств Козлова ярко проявилось в пейзажах поэмы, в которых весьма ощутительны реалистические тенденции, опять-таки возникшие под влиянием Пушкина. Таковы, например, утренний пейзаж, которым открывается вторая часть поэмы, и картина грозы, принадлежащие к лучшим образцам пейзажной лирики в поэзии двадцатых годов. Ходовые аксессуары романтического ландшафта уступают место живо подмеченной конкретной детали; природа озвучивается шагами дровосека, шелестом колосьев, которые под серпом «ложатся желтыми рядами», скрипом тяжелого воза, пением пастушьего рожка. Во второй строфе второй части поэмы Козлов нарисовал пейзаж, в котором с острым чувством динамики, цвета и звука передано предгрозовое состояние природы. Мастерски написанная картина завершается такими выразительными строками:
Бор темный шепчет и дрожит;
Сожженный лист о стебель бьется;
Всё притаилось, всё молчит...
И вдруг огонь по тучам вьется,
Грохочет гром, с ним дождь и град
В полях встревоженных шумят.
Высоким, торжественным строем поэтической речи, в которую искусно вкраплены архаизмы, отличаются описания Москвы («В Кремле святая тишина; В Москве да стогнах сон глубокий»). Важно, что козловские пейзажи не являются орнаментальными заставками, они соединяются по принципу эмоционального контраста или эмоционального созвучия с душевным состоянием героев.
Пока Козлов писал свою поэму, произошли события, придавшие ей исключительную злободневность и остроту. История Натальи Долгорукой повторилась при других, неизмеримо более важных исторических обстоятельствах. M. H. Волконская, Е. И. Трубецкая и другие русские женщины добровольно отправились в Сибирь вслед за своими мужьями — героями 14 декабря. В памяти современников ожил образ Долгорукой. Козлов был хорошо осведомлен через своего близкого друга Зинаиду Волконскую о всех драматических перипетиях, связанных с поездкой в Сибирь княгини M. H. Волконской, и он ясно осознавал политическую актуальность самой темы «Долгорукой».
Параллели напрашивались сами собой, аллегория получилась слишком прозрачной. Не случайно в литературных кругах с горячим нетерпением ожидали выхода в свет «Княгини Натальи Борисовны Долгорукой». Об этом свидетельствует хотя бы письмо Н. И. Гнедича из Одессы от 17 января 1828 года, адресованное «милому человеку, доброму другу» — Козлову. Гнедич пишет: «Жду не дождусь твоей «Долгорукой». М. А. Лобанов, слышав ее окончание и писав мне о нем, умножил мое нетерпение». А в постскриптуме Гнедич, сообщая о получении по почте поэмы, добавляет при этом: «Сейчас посылаю просить поэта Туманского обедать у меня с «Княгинею Долгорукою». По старой привычке ничего прекрасного не могу читать один, тяжело».[52] П. А. Вяземский писал Козлову 2 января 1828 года: «Но кого я жду с особым нетерпением, так это вашу «Княгиню». Все, что я об ней слышал, располагает меня к ней крайне сочувственно».[53]
При объективной оценке «Долгорукой» следует учитывать, что она завершалась в атмосфере последекабрьского террора и цензурного гнета. Это не могло не отразиться на ее содержании. Есть основания предполагать, что автор намеренно затушевал вольнолюбивые мотивы поэмы. Думается также, что громкий колокольный звон, раздающийся в сцене пострижения, должен был, но мнению автора, несколько приглушить актуальное звучание «Долгорукой». Тем не менее поэма «Княгиня Наталья Борисовна Долгорукая» привлекла к себе внимание широких читательских кругов. Воплощенная в ней гуманистическая тема перекликалась с волнующими событиями современности. В своей рецензии на «Долгорукую» Н. А. Полевой, которого трудно заподозрить в излишней чувствительности, писал: «Мы видели людей с сильным чувством, с умом и просвещением, которые плакали, читая поэму Козлова».[54] Благородный облик героини вызывал в сознании читателей воспоминания о декабристках, чей подвиг был художественно запечатлен только через сорок пять лет в знаменитых поэмах Некрасова.
Если «Чернец» и «Долгорукая» вызвали большой общественный интерес, то этого нельзя сказать о «Венгерском лесе» (1826—1827) и «Безумной» (1830). На этих произведениях лежит печать романтической абстрактности и искусственности, они лишены прочной национальной основы, что и было в свое время резко подчеркнуто Белинским. Для баллады «Венгерский лес», задуманной в 1823 году, Козлов воспользовался отдельными фабульными мотивами, заимствованными из ранней стихотворной повести Байрона «Оскар из Альвы», основанной на старинной шотландской легенде. Широко пользуясь приемами недоговоренности, умолчаний и тайны, Козлов построил традиционный романтический сюжет, инкрустированный декоративными деталями русского романсного стиля: «узорчатая парча», «Дымчатая фата», «шелк и бархат нежный», которые представлялись поэту образцами народного языка, «услаждавшими слух», как он об этом писал Жуковскому 16 октября 1823 года.
Тема обманутой и покинутой девушки из народа, лежащая в основе поэмы «Безумная», также не нашла полноценного художественного воплощения. Козлову не удалось создать действенный сюжет поэмы, нарисовать самобытный, психологически достоверный образ молодой крестьянки. Глубокий, волнующий драматизм, обусловленный самой темой поэмы, подменен обезличенной красивой риторикой и несколько театральной экспрессией. Кюхельбекер, с большой симпатией относившийся к творчеству Козлова, отметил в дневниковой записи от 3 марта 1841 года следующее: «В «Безумной» много хорошего, только крестьянка сумасшедшая говорит не по-крестьянски, — в этом отношении лучше ее ямщик: его «не пред добром» истинно прекрасно».[55] В поэме, действительно, выделяется живо и выразительно написанная фигура ямщика, что было справедливо отмечено современной критикой. Большое впечатление произвело вступление к «Безумной», выдержанное в лирически-задушевном тоне. Хороши своей безыскусственностью и удивительной простотой финальные строки поэмы:
Мы, дети, все ее любили.
Она кого-то всё ждала,
Не дождалась — и умерла.
6
По известным словам А. И. Герцена, «первые годы, следовавшие за 1825-м, были ужасающие. Потребовалось не менее десятка лет, чтобы в этой злосчастной атмосфере порабощения и преследований можно было прийти в себя. Людьми овладела глубокая безнадежность, общий упадок сил...»[56]
В атмосфере «порабощения и преследований» Козлов, будучи связанным приятельскими отношениями со многими деятелями декабристского движения, опасался за свою судьбу (известно, что даже близкий ко двору Жуковский не был свободен от страха). Желая реабилитировать себя, Козлов в начале 1826 года, то есть в период суда и следствия над декабристами, пишет в качестве посвящения к «Невесте абидосской» казенную, верноподданническую оду императрице Александре Федоровне, в которой называет 14 декабря «днем бессмертной славы» Николая I. Это признание, продиктованное страхом, Козлов рассматривал как некий оправдательный документ своей политической благонадежности, который станет известен самому царю через посредство Александры Федоровны.