— Лошадь под твоим началом. Считай, что руководитель, — смеялся старик. К тому же он любил запах муки и хлеба и с удовольствием встречал Тимофея после работы. Разговоры о табаке как-то сами собой поутихли.
Но однажды дед взъерепенился:
— Какими бабьими притирками несет от тебя, Тимофей?
Тимофей в тот день заменял запившего пекаря Августина, мастера по слойкам и булочкам с ванилью. За два года старик многому научил парня. И хотя весь день в закутке Августина было чадно и душно и у Тимофея от угара кружилась голова, это было все-таки лучше, чем ездить по поселку на Сатурне.
— Притирками? Да что вы, на самом деле, дедушка! — возмутился Тимофей. У него прорезался басок, и речь звучала по-мужски грубовато.
— Цыц! На деда голос подымаешь?
— Да не поднимаю я ничего! — возмутился Тимофей и выбежал на улицу. Было до слез обидно, что вместо привета дед встретил его этими глупыми придирками. Мать выбежала вслед, позвала, успокаивая:
— Не сердись на него, Тимоша… Старый что малый. А у нас он хуже всякого малого.
Тимофею нравилось заменять старого Августина. Еще бы! Вместе с глухой теткой Степанидой заводить тесто, разделывать его, ставить в печь. Он с немужской цепкостью запоминал рецепты, большие, неловкие на вид руки его с женской тщательностью укладывали слойки и булки на большие противни, густо лоснящиеся от масла, а потом, подрумяненные, приятно пахнущие жженым сахаром и топлеными сливками, бережно снимал и укладывал на широкие доски. После работы Тимофей любил теперь забегать в сельповскую булочную, где на сосновом прилавке грудкой лежали золотистые слойки. Он стоял и смотрел, как продавщица, высокая и медлительная тетя Клаша, отсчитывала слойки, потом забирала их по три в руку и бросала в сумки, кошелки, авоськи. Остывшие слойки почти теряли свой особенный аромат, но все равно в магазине стоял приятный запах хорошо пропеченного сдобного теста. И ничего не было бы плохого, если бы Тимофей подошел и сказал, что это он сегодня утром выпек слойки, что каждая из них побывала у него в руках. Но он не подходил и не говорил этого, он просто стоял и смотрел, и не испытанное еще чувство гордости за сделанное им вызывало на худом, с крепкими скулами лице парня застенчивую улыбку.
Домой возвращаться не хотелось. Как только Тимофей вспоминал деда Григория, так настроение портилось, и он готов был идти куда угодно, лишь бы не домой. Все чаще Тимофей задерживался в сельповской булочной, хотя он уже привык к тому, что люди уносили с собой его булки и слойки.
Выручало еще и кино. Он не пропускал ни одной картины и вечерами толкался в кинотеатре, недавно построенном на главной площади поселка по столичному проекту — с большими, без рамных переплетов, окнами, с дверями из толстенного стекла. Двери эти бесшумно открывались и закрывались, и Тимофею было всегда приятно входить в них. Кинотеатр стоял напротив булочной, жалкой и ветхой его соседки, и Тимофею из ее окна легко было наблюдать, как по понедельникам меняли афиши, а по субботам валом валили в кино посельчане, и стеклянные двери беспрестанно взмахивали своими прозрачными стрекозиными крыльями. В другие дни, даже в воскресенье, у кинотеатра больше толпилась лишь молодежь.
Сеанс скоро должен был начаться, и Тимофей вышел из булочной и направился через неширокую вытоптанную площадь.
У кассового окошка стояла девушка в легком кримпленовом пальто. Она заслоняла окошко и не собиралась уходить, а звонок все дребезжал и дребезжал, сзывая немногочисленных зрителей. Тимофей рассердился:
— Вот сошлись две бабы… Считай, что базар!
Он где-то слышал, что две женщины — это уже базар, но ему хотелось быть взрослым, и он сказал — «бабы». «Кримплен» обернулась, плащ зашуршал раздраженно и жестко, и Тимофей увидел знакомое, чуть растерянное лицо и голубые глаза, которые он помнил всегда злыми и недоступными: Тоня, аккуратненькая, красивая Тоня, его одноклассница. Откуда она взялась? Он знал, что она уезжала в город сдавать в институт.
— Тима? Когда ты успел стать грубияном?
А Тимофей смотрел на нее, забыв и о кино, и о своей злости, и обо всем другом на свете. Злые, а может, и мстительные языки прозвали Тоню «божьей коровкой». Наверно, за то, что она была так аккуратно сложена, что ни убавить ни прибавить. В Тоню влюблялись все мальчишки класса, в том числе и он. Она же была влюблена в учителя физики и тем, кто заглядывался на нее, показывала язык, а записки рвала не читая. Тимофей, правда, не писал ей записок, но язык она ему показывала не раз, — значит, и он заглядывался.
— Ну ладно, не сердись, — сказал Тимофей примирительно. Он ведь считал себя взрослым, и что ему до прежних переживаний! — А то пошли в кино. Ну?
Тимофей взял ее под локоть и сам удивился своей смелости и естественности своих слов и поступков. И опять же его подхлестывало то, что он считал себя взрослым. Великое состояние души!
— Нет, — сказала она нетвердо, — неохота…
— Ладно, пусти к кассе… Два билета… — И к Тоне: — Пошли же, опоздаем.
Просто вот так, не думая, прилично это или нет, он схватил ее за руку, и они побежали через фойе к уже закрытым дверям в зал. Вбежали в темноту, спотыкаясь о сиденья, пристроились с краю.
— Ничего? — спросил он.
— Ничего, — сказала она.
— Может, пересядем? Свободных мест до чертиков…
— Сиди.
Тимофей затих. Почему-то не хватало воздуха, трудно стало дышать. Он то набирал его полную грудь, то с шумом выдыхал. Хотел заставить себя дышать ровно, зная, что Тоня все поймет и будет смеяться, но ничего поделать с собой не мог. В нем что-то расстроилось, когда он увидел Тоню.
Журналы Тимофей всегда любил смотреть: они рассказывали о разных странах и о тех местах, где ему так не терпелось побывать.
Показывали лов рыбы в Атлантике. Сейнеры, рефрижераторы, плавбазы, Тима узнавал их по силуэтам. Но особенно он любил силуэты военных кораблей. Они нравились ему какой-то сторожкой устремленностью вперед.
— Ну, ты не пробовал в мореходку? — спросила Тоня. В школе все знали о морских увлечениях Тимофея Прохорова.
— Куда теперь, — прошептал он. — Я работаю.
— Вот здорово! А я не представляю, как год буду коротать.
— Не сдала иль что?
— Не сдала. Стыдно было возвращаться. Три дня ревела.
— На чем засыпалась?
— На русском. Глупо, конечно.
Кто-то шикнул на них сзади, и они замолчали. Тимофей озлобился на шикуна; ему о многом хотелось спросить Тоню, злость мешала сосредоточиться, и он с трудом понимал то, что происходило на экране. Какие-то люди все время таскались с книгами, приходили домой, вспарывали корешки, что-то оттуда доставали. Ему было жалко книги, и он возненавидел этих людей, хотя еще не знал, что возненавидеть их можно куда сильнее — ведь они шпионы. Он пока их ненавидел как людей, портящих книги. Но и потом, когда узнал, что это шпионы, он почему-то не смог сильнее их возненавидеть — они были жалки и беспомощны. Зато он возненавидел вдовушку, которая влюбилась в шпиона и не смогла даже как следует с ним расправиться, узнав, кто он такой. Она готова была даже выпустить его. Хорошо, что чекисты оказались тут как тут.
Да, разведчиком Тимофей тоже одно время хотел быть, советским конечно, как Рихард Зорге. Но потом ему больше понравились атомщики, и он хотел стать атомщиком. Даже бороду мечтал отпустить. Это все, конечно, детство, а вот желание стать моряком было серьезным. Он прочитал все, что было в поселковой библиотеке о море, все обложки тетрадей изрисовал кораблями. Он донашивал ветхую тельняшку своего дяди, в шуме ветра ему чудился плеск морских волн, в осеннем косом дожде — запах и вкус соленых брызг и морских водорослей.
Но что поделаешь? После смерти отца погасло море и дождь потерял соленый вкус и йодистый морской запах.
— Ты где работаешь? — спросила Тоня, когда они вышли на улицу.
— Я? — Он как-то даже растерялся. — В пекарне…
Она вроде не удивилась, лишь как-то странно поглядела на него.
— А что делаешь? — спросила она.
Что он делает? Развозит хлеб на старом Сатурне. Таскает дрова к печам. А когда запивает пекарь Августин, печет булки и слойки.
Вот чем закончилась его мечта о морях и океанах, о штормах и штилях, о бризах и тайфунах. Но ведь он в этом не виноват.
— Разное, — ответил он, — когда что придется… Даже директором иногда бываю… Разное…
— Я не хочу, даже не представляю, что могу чем-то еще заниматься, кроме медицины. В мыслях я уже давно врач.
— «В мыслях!» — ненароком передразнил он ее. Ему показалось, что он намного старше ее и больше знает о жизни, хотя Тоня училась больше его на два года. Но все равно. И он сказал: — Эх, если бы люди делали то, что им хочется, ну, к чему они готовились… Все-все было бы для них иначе…
— Верно, — сказала она. — Я раньше этого не понимала. А теперь понимаю. Когда я вдруг подумала, что вообще не попаду в медицинский, то почувствовала, как все старое, что у меня было, вынимают из меня, а вставляют что-то другое, совсем не то, не мое. Представляешь?
— Привыкнешь, — утешил он. — А что делать? Кормиться ведь надо. Вот у меня…
Он думал рассказать ей и о болезненной матери, и чудаковатом деде Григории, но это походило бы на жалобу. Жаловаться Тимофей не хотел, и он ничего не сказал.
— Нет, — сказала она. — Другого мне не надо. Как-нибудь перебьюсь год, побегаю санитаркой и буду сидеть на русском. Ну почему я не могу писать без ошибок? Все-все знаю, а как стану писать, забываю. И зачем в медицинском писать сочинение?..
Зачем? Этого Тимофей тоже не знал.
Ему хотелось побродить по поселку, это немного оттянуло бы время его возвращения домой. Да и вечер был на редкость хорош: ветреный и влажный. По деревянным тротуарам, будто блики света по воде, скользили, гонимые ветром, опавшие березовые листья. Но Тоня отказалась.
— Стыдно, — бросила она. — Все знают, что я ездила в Пермь поступать в медицинский. И увидят. Нет, буду сидеть дома.