Полнолуние — страница 12 из 58

И пошла по звонкому дощатому тротуару, осторожно ступая, чтобы он не так сильно звенел.

«У каждого свои печали, — подумал Тимофей. — У меня — одно, у нее — другое…»

3

Пекарь Августин перед запоем бывал зол. Тимофей видел, как он не находил себе места, цеплялся по всякому пустяку, раздражался по всякой мелочи, гнал парня от печи: «Не маячь, и так тошно». В глазах его стояла невыносимая грусть.

Но вот Августин отлучался ненадолго и возвращался уже блаженно-умиротворенный, без невыносимой грусти в глазах и без денег, отпущенных старухой на обед. Вскоре тут же, за печкой, он ухитрялся, не замеченный никем, опорожнить еще одну четвертинку. Тимофей узнавал об этом по пустой посуде, спрятанной за чугунной батареей, да по окончательно осовелым, выпученным глазам Августина. Не надо было гадать, что назавтра Августин не выйдет на работу и ему, Тимофею, снова подфартит встать к печи.

Тимофей, понятно, не хотел зла старому Августину, не бегал для него за водкой — заведующая пекарней пригрозила тотчас уволить, если заметит, но Тимофей и без этого предупреждения все равно не побежал бы, просто это ему было противно. И все-таки Тимофей, не признаваясь себе, ждал, когда в глазах Августина появится невыносимая грусть со всеми заранее известными последствиями и когда можно будет самому встать к печи. Августин, наверно, догадывался об этом и потому перед самым началом «цикла» особенно ненавидел Тимофея и старался ему досадить.

Возвращался Августин через неделю, самое большое через десять дней, когда заканчивался его «цикл», — потухший и смятый какой-то. Обычно приходил он неожиданно, когда Тимофей его вовсе не ждал. Охота ли расставаться с печью, снова садиться на стыдную колымагу мощностью в одну лошадиную силу? А может быть, там давно уже не было и этой одной лошадиной силы — Сатурн выдыхался на глазах.

Когда Тимофей встретил Тоню в кинотеатре, у Августина была как раз середина «цикла».

С каким-то новым, странным чувством пришел Тимофей утром в малюсенький цех с двумя окнами, одной дверью и окошечком с лотком, которое вело наружу, — тут отпускалась «готовая продукция». Слова эти никак не подходили к булочкам и слойкам, и Тимофей не любил их произносить. От них веяло казенщиной. И еще была печь — много кубометров жаркого кирпича.

Никогда еще Тимофей не входил сюда с таким чувством, с каким вошел сегодня. Ему, кажется, впервые почудилось, что он весь здесь, в этой маленькой пекаренке, что от белого горячего куба печи, стоящего на самой середине «цеха», от этих вот противней, от кулей с мукой, устало привалившихся к стенке, от пряно пахнущего сдобного теста зависит вся его жизнь, его судьба, если она бывает у человека.

И Тимофею подумалось, открыто и эгоистично, о том, что хорошо было бы, если бы старый Августин подольше не выходил на работу. Конечно, худо было думать так, но что он мог поделать, если ему и в самом деле хотелось быть тут хозяином, если ему хотелось радоваться, когда он видел в магазине, как тетя Клаша отсчитывает его булки, как их несут по улицам поселка, как потом подают к чаю, а ребятишки бегают с ними по улице и откусывают сразу по доброй половинке…

Тесто было готово. Тимофей широким ножом ловко отрезал клинышек, положил в рот. Он любил ощущать во рту сырую тягучую массу, которая поначалу прилипала к деснам, к нёбу, зубам, но вскоре как бы постепенно рассасывалась. Во рту еще долго таял сладковатый привкус, в нос еще долго ударял запах масла, яичного желтка, специй.

Надев белый фартук и белую шапочку, которые придавали ему строгий докторский вид, Тимофей начал разделывать тесто, вытягивать из него длинные податливые «вожжи», обсыпать их сахарной пудрой, скручивать, а потом отрезать. Куски теста пока еще мало походили на слойки, но он точно знал, что эти нескладные, бледные от муки и сахарной пудры комочки и есть настоящие слойки, которые он и сам любил, как лакомка. Он клал их на противни строгими рядами, а когда их накапливалось от края до края, обрызгивал маслом и ставил к печи. В печи к тому времени было уже жарко, раскаленное нутро требовало работы. И когда готовы были три противня, Тимофей, надев старые, залоснившиеся Августиновы рукавицы, открывал заслонку, сажал в печь один за другим тяжелые железные квадраты, записывал время.

Где-то в городах, он знал это точно, есть пекарни-булочные, в которых механизмы заводят тесто, разделывают его, сажают в печь и автоматически выталкивают обратно, когда булочки или слойки зарумянятся. Обо всем этом ему рассказывал старый Августин, который спал и во сне видел такие вот чудо-пекарни; ему непонятно было лишь одно, каким образом автоматы узнают о появлении румяной корочки. Это старику было недоступно.

«Тоня тоже ест мои булочки», — вдруг подумал Тимофей с каким-то неведомым еще озарением, и тотчас представил, как она приходит в булочную и тетя Клаша большими руками отсчитывает ей золотистые слойки и помогает сложить их в сумку. Тоня возьмет одну, понюхает и удивится ее необыкновенному аромату. Она понимает, что это за аромат и что на свете нет больше такого приятного и тонкого аромата, чем этот. И только дед Григорий воротит нос и ворчит, когда почувствует запах поджаристых булочек. Однако уплетает их и тогда не замечает ничего.

«Тоня ест мои булочки…»

Печь жарко пылала. Знойно белели раскаленные стенки ее нутра. Горячий воздух охватывал противни, но они стойко стояли, чернея и не поддаваясь. Тимофей физически ощутил, как горячо его слойкам и как они меняются сейчас каждую минуту, каждую секунду. Вот в эти секунды и минуты рождается та самая приятная слойка, которую так любят в их поселке. Все любят. И Тоня любит. Он знает, что Тоня их любит. Ему даже вспомнилось, как она покупала их в школьном буфете. Правда, тогда были слойки старого Августина, но теперь это его слойки.

Опять стало грустно оттого, что у Августина скоро кончится его «цикл» и Тимофею снова придется запрягать Сатурна в колымагу…

Он не представлял, как теперь поедет по поселку. Он не сможет теперь поехать. Просто ему никак нельзя теперь ездить. Пусть старый Августин идет на пенсию. Тимофей научится сам выпекать всякие штуки, он всему научится. Неужели свет клином сошелся на Августине? Неужели старик незаменим? Смог же он, Тимофей, работать, когда у старика были свои «циклы». Сам. Один. Разве только иногда ему помогала глухая тетка Степанида.

Гудела печь. Тесная пекаренка наполнялась удушливыми запахами пряного горячего теста, масла, жженого сахара, ванили. Вчера получили ваниль, и Тимофей поколдовал и с ванилью. Запахи эти Тимофею нравились, они были вкусными, и их хотелось все время вдыхать. Как могли они не нравиться деду Григорию или еще кому-то? Уму непостижимо.

Правда, к концу дня Тимофей угорел и перестал различать запахи каждый в отдельности. Все они слились в один тяжелый, как крик отчаяния, запах старой пекарни, где о вентиляции никто не подумал и где думают только о том, чтобы побольше замесить, поставить в печь и вынуть из печи. Кружилась голова. Рубаха прилипла к спине Тимофея. Руки налились тяжестью. Но и кружение головы, и пот, и тяжесть в руках не угнетали парня. Он то и дело выбегал в пристройку, где стояло ведро с водой, зачерпывал полную кружку, выпивал крупными глотками и снова бежал к печи, караулил, чтобы вовремя вынуть противни.

К вечеру, к концу работы, он все больше думал о Тоне. Он не мог шагу ступить, чтобы не подумать о ней. Должен скоро увидеть ее…

В классе она сидела впереди него, и он все время глядел ей в затылок. Ее темно-русые волосы были уложены на прямой ряд и собирались в две косы. Он еще утром знал, какое у нее было настроение. Если она злилась, заплетая косы, значит, они были строгие, плотные. Если она была добрая и не спешила, косы были в самый раз: с крупными витками, мягкие, и их хотелось потрогать. Если она спешила и не успела как следует их заплести, косы, точно взъерошенные ветром, пушились. И еще у нее была ямочка на худенькой шее. Когда утром солнце врывалось в окна класса сбоку, ямочка была заметна сильнее — в ней лежала тень. А после обеда солнце светило в спину, блики его скользили по черной доске и мешали различать написанное на ней, тогда ямочка на шее Тони затушевывалась, и что-то взрослое и кокетливое проступало в девочке.

И волосы у нее в разное время были разного цвета. То они были темные-темные, то светлые, как овес после заморозков, то в них просвечивала нежная-нежная медь. Никто и никогда, наверно, не видел этого, видел только он, Тимофей.

А как она вставала отвечать… Худенькая спина ее гибко распрямлялась, руки принимались одергивать платье, одна коса почему-то обязательно попадала на плечо, и легким встряхиванием головы она сбрасывала ее на спину.

Он начал замечать это в восьмом классе. До этого Тоня тоже сидела впереди него и делала, наверно, все так же, но только он почему-то не замечал и не помнил.

Временами ему казалось, что он знает всю ее жизнь, даже до того, как она пришла в их четвертый класс, удивительно тихая и прилежная.

И как только он заметил ее особенные волосы и ямочку на шее, он стал бояться с ней заговаривать, ему делалось неловко и даже страшно, когда он оставался с Тоней один.

Он завидовал Ромке Петухову, который писал Тоне записки и посылал их на виду у всего класса. На переменах они прогуливались по коридору, и это было в порядке вещей. Они вместе шли домой. Они, кажется, навек ссорились, днями не говорили друг с другом, но потом, глядишь, снова стояли и чему-то смеялись у окна, выходящего на главную улицу поселка. К тому времени Тоня уже разлюбила своего физика.

Ромку Петухова забрали ныне в армию. Интересно, пишет ли ему Тоня?

И когда Тимофей подумал о Ромке и о письмах, ему вдруг стало грустно, он словно жалел чего-то. Наверно, он ревновал Тоню к Ромке и, наверно, считал себя несчастным из несчастных, который никогда не напишет ей ни одного письма.

Но ведь все же было просто тогда, в кинотеатре, так, как бывало, наверно, у Ромки. Он тогда ни о чем не думал, а просто обрадовался ей. Если бы он не видел, как она уходила по деревянному тротуару, боясь громко стучать своими каблучками, и если бы Тимофею не вспомнилось все старое, как он в первый раз ее заметил, то, может быть, он смело пошел бы и рассказал ей о том, что он весь день сегодня думал о ней.