Полнолуние — страница 14 из 58

— А если человеку нравится другое? Не то, о чем он мечтал… — сказал он, стараясь найти для себя правильный ответ.

— Другое? — возмутилась Тоня. — Значит, он предал свою мечту. Значит, он тряпка, потому что не выдержал.

— Легко судишь…

— Легко? А ты…

Тоня нахохлилась, как курочка на ветру, на лице ее были решимость и безусловная ясность мысли. Но она не успела сказать все, что хотела. Открылась дверь, и голос матери спросил:

— Ты не одна?

— Не одна, — ответила дочь, сердясь, что ей не дали досказать. — Это Тимофей Прохоров. Помнишь, я тебе говорила? Учились вместе.

— Тоже не поступил?

— Нет, он не подавал. Он после восьмого ушел из школы.

Тимофей отметил, что между матерью и дочерью много общего: и в лице, и в глазах, и в покатых плечах, и даже в интонациях голоса. Только мать была покрупнее и все в ней было резче.

— И что же вы делаете? — спросила Тонина мать, обращаясь к нему.

Тимофей видел, что она утомлена, что ей ничего не интересно и что спросила она просто так, чтобы не показаться невежливой.

— Он работает в пекарне, — сказала вместо него Тоня, сказала так, будто хотела уколоть его.

— Кажется, у молодого человека есть свой язык?

«Ого, — подумал он. — Тоню держат в руках…»

— И что же вы делаете? — спросила мать. На этот раз в голосе ее прозвучал не поддельный, а настоящий интерес.

— Разное, — смущаясь, ответил Тимофей и подумал о старом Августине, и о Сатурне, и о колымаге. — Дед Григорий говорит, что я руководящий товарищ, раз есть у меня в подчинении лошадь и телега, — ответил Тимофей. Он не соврал: ему противно было лгать, но как он скажет правду?

Мать и дочь засмеялись. Тоня одобрительно кивнула ему, подбадривая еще на какую-нибудь шутку. Но ему было не до шуток.

— Пойдемте пить чай, — сказала мать, и к дочери: — Наш «сам себе агроном» еще не явился?

Дочь приподняла покатые плечи, мол, видишь, чего спрашивать.

Накрывая на стол, Тонина мать говорила:

— А вот мы сейчас попробуем булочки с ванилью. В последнее время кое-что стало появляться. Приятно. — И она поставила на стол плетенную из еловых корней хлебницу, на которой золотистой горкой возвышались булочки.

Тимофей выпек их сегодня утром. Он не мог не вспомнить, когда именно доставал их из печи. Он немного их передержал, и булочки сильнее обычного пахли пригоревшей корочкой.

— Под вашим руководством? — улыбаясь, спросила Тонина мать.

Он не ответил. Он все глядел на свои булочки.

Вместо ответа сказал:

— Это что… с ванилью. Было бы все под руками… И дорожные булочки можно выпекать. И венгерские ватрушки с творогом.

— Глядите-ка! — подняла брови мать.

А Тоня посмотрела на него смеющимися глазами: ждала новой шутки. Она никак не могла понять, что Тимофей не сказал ни одного шутливого слова. Все было сказано всерьез. А он, конечно, не мог себе и представить, что все, что он говорит, казалось ей смешной, глупой неправдой. Откуда Тимофею знать все это? И зачем это знать? Просто смешно думать о каких-то ватрушках с творогом.

За столом в маленькой комнатке, где кроме стола был лишь буфет с посудой да телевизор в углу, было чисто, светло и уютно и также ничего лишнего. Тимофея начинала донимать предательская робость. Ему неловко было сесть за стол, и Тонина мать принялась его упрашивать, и только тогда он сел.

Мать принесла и поставила на стол огромный семейный термос, похожий на самовар, с той лишь разницей, что у него не было краника и к тому же он был расписан до последнего квадратного сантиметра. Чай был горяч, но пах намокшей пробкой. Тимофей, отпивая, наблюдал, как Тонина мать аппетитно ела булочки, но сам не мог их взять в рот.

Он не знал, почему не мог их взять в рот — то ли потому, что днем наелся их досыта, то ли потому, что здесь, на людях, да еще при Тоне, булочки эти были для него больше чем только булочки. И Тоня тоже не ела. Мать обратила на это внимание.

— Я днем штук десять уплела. С молоком, — сказала она, намазывая сыром «Дружба» кусок городской булки. — Теперь и запах неприятен.

— Ты всегда так… — вздохнула мать.

Они пили чай, и мать рассказывала о происшествиях в больнице. Парень сбежал из палаты — к кому-то приревновал жену. Пришлось посылать машину и обратно водворять его в больницу. Была трудная операция, и мать и дочь заговорили о ней, употребляя непонятные Тимофею латинские слова, и обе на минуту притихли, загрустили вроде.

Тимофей слушал рассказы нетерпеливо, ему хотелось скорее закончить чаепитие и остаться с Тоней вдвоем, но мать все рассказывала и рассказывала, пока насупившаяся и рассердившаяся Тоня не остановила ее:

— Мам, ты вроде дразнишь меня…

Мать остановилась, посмотрела на нее, как бы ничего не понимая, сказала:

— Что ты, глупая? — И к Тимофею: — У вас была своя мечта, Тимофей, ну кем вы хотели стать?

Тоня тотчас оживилась, ответила за него:

— А как же, мама… Тимофей хотел стать моряком. У него даже пароль был: «Пароход, вода, море…» Вроде девиза жизни… Был ведь?

— Ну, все мальчишки хотели стать моряками, — сказала мать, — кто читал Жюля Верна. Но это проходит, когда наступает взрослость. Жизнь заманчивее приключений. А кто начитался «Записок» Вересаева, — она взглянула на дочь, — тот и взрослым его не забудет… — И опять к Тимофею: — А вам нравится в пекарне?

— А разве ты не видишь, мама? — снова ответила за него Тоня. — Не видишь, что он глаз не сводит с булочек, выпеченных под его руководством?

— Мне нравится в пекарне, — сказал Тимофей, — но о море я тоже думаю. Море — это мечта, а пекарня — это жизнь. Вы правильно сказали. — Он глядел на Тонину мать, будто это была учительница и он отвечал ей урок.

— Разумно! — сказала Тонина мать. — Разумно.

Тоня встала из-за стола и выбежала из столовой. Тимофей молча посидел минуту-другую, чувствуя себя виноватым перед девушкой, смущенно поблагодарил хозяйку и поднялся из-за стола. Он застал Тоню у окошка в ее комнате. Темный силуэт размыто рисовался на светлеющем еще окне.

— Ты обиделась на меня?

— Что ты!

— Пойдем погуляем… Будет тебе одной-то!

Тимофей стоял и ждал, она сидела не шевелясь, маленькая, одинокая. Ему так хотелось, чтобы она пошла с ним побродить, чтобы он побыл с ней хотя бы совсем-совсем немного, и он, может быть, сказал бы ей то, что собирался сказать все то время, пока знал и любил ее, но так и не сказал из-за своей робости и из-за Ромки Петухова.

Темный силуэт шевельнулся. Тоня повернулась к нему, и он увидел, как в темноте блестели ее глаза.

— Тимофей, я не могу предать свою мечту. Не могу! — В голосе слышались отчаяние и слезы.

— Ладно, — сказал он, — не предавай. Ты не можешь предать. Никогда.

Он, конечно, думал не так, а сказал это, чтобы поддержать, успокоить ее. Он был уже чуть опытнее ее. Он уже знал о жизни то, чего она еще не знала. В то время, пока она заканчивала школу, а потом ездила сдавать, он уже работал. Он уже знал, что в жизни не так все просто, как она думает, не все так просто, как хотелось бы. Он уже знал, что жизнь бывает несправедлива, но что она может быть и ласкова, и добра, и приносить удачу и радость. Вот, например, сегодня. Какой счастливый день!..

И он услышал ее решительное:

— Никогда! Никогда не предавать мечту!

Она встала и начала шарить в темноте. Включила свет и беспомощно зажмурилась.

— Пошли, я тебя провожу, — сказала она, и он почувствовал, как качнулся от неожиданного головокружения.

Они шли по звонким в ночи деревянным тротуарам, по мягкой шелестящей листве, опавшей с берез прямо на дорогу. Мимо школы, больницы и отделения милиции. Они о чем-то говорили, но разговор был столь незначителен в сравнении с внутренней приподнятостью, которая владела Тимофеем, что он, пожалуй, не вспомнил бы ни единого слова.

Если бы они гуляли всю ночь, он не заметил бы времени. Если бы они ушли из поселка и направились бы по любой из четырех дорог, уходящих в разные четыре стороны, он не заметил бы и этого. И когда Тоня сказала, что пора домой и что они лучше завтра подольше побродят — она оденется потеплее, — он не понял ее, и только потом, вернувшись домой, он заново воспринял ее слова: «Лучше завтра подольше…» Значит, завтра они снова будут вместе, и он скажет ей все, что хотел сказать годы.

5

Старый Августин уже хлопотал у печи. Красные отсветы огня плясали на его худом лице. Выпученные и мокрые глаза сверкали. Тощий, необыкновенно поворотливый, после затяжного «цикла» он испытывал неудержимую жажду деятельности.

Тимофей стоял и смотрел, как носится Августин по пекарне, как в нездоровом нервном порыве дрожат его руки, как мелко и суетливо двигаются лопатки под серой рубахой, как топорщатся жидкие волосенки на узком его черепе, и чувство обреченности, непоправимости овладевало им все сильнее, сильнее. Августин отнимал у него то, что очень нужно было ему именно сейчас, именно сегодня и никогда не нужно было так, как сейчас, как сегодня.

Умеющий все делать сам, и, может быть, не хуже, чем старый Августин, Тимофей должен был сейчас спросить, за что ему взяться, но язык, сухой и горький, будто присох к нёбу и не двигался. Между тем Августин как бы не замечал его, носился по пекарне, бессильный утолить жажду деятельности.

Тимофей в эту минуту ненавидел старика, хотя трезво понимал, что это нечестно, непорядочно. Старый Августин был его наставником, дал ему профессию, научил чувствовать и понимать тесто, придавать ему нужный вкус и запах, превращать в чудесную булку, в хлеб, дороже которого нет ничего на свете.

— Смажь противни, не видишь, что не управляюсь?

Выпученные мокрые глаза старика ненавидяще уставились на него.

Старый Августин не понимал, что Тимофей уже не тот, каким пришел к нему в подручные, что стал на два года старше, что самостоятельная работа, пусть вот такая короткая, открыла ему себя, сделала другим. Не понимал старик и того, что к парню в семнадцать лет может прийти любовь, а с ней и гордость, и сознание своей полноценности. Ничто так не поднимает человека, как любовь. Но Августин ничего этого не понимал. Он, наверно, уже не помнил, каким сам был в семнадцать лет. И были ли они у него, те да