Константин Петрович хотел распрямиться, но спина не повиновалась, и он остался стоять, ссутулившись, будто с грузом на плечах. И если бы она взглянула сейчас на него, то увидела бы перед собой состарившегося, уставшего человека. Но она не взглянула.
— Может, я стар для тебя… — глухо проговорил он. Это было его последним козырем во всех подобных размолвках, которые нередко случались в последние годы.
Раньше она, бывало, принималась утешать его: зря он об этом спрашивает, зря мучает себя, и она не лгала. Ей больше ничего и никого не нужно было. Она знала, что он любит ее и у него действительно не было никого другого на свете. Но она знала также, что у него есть что-то такое, что сильнее его любви к ней, и это, еще не распознанное, сковывало ее всякий раз, и она каким-то неизвестным ей чутьем угадывала его тяжелую неискренность, помимо своей воли замыкалась в себе. Все ее тело тогда будто остывало, хотя она и не хотела этого. Женская ее сущность где-то чувствовала фальшь и противилась ей.
— Значит, правда? — с вызовом сказал он, поняв ее молчание как подтверждение своих догадок.
Скажи она, что это не так, ссора сама собой отступила бы, непонимание рассеялось, их снова объединило бы извечное великое стремление мужчины и женщины друг к другу. И чем искреннее, откровеннее были бы двое в своих чувствах, тем радостнее была бы их любовь.
— Ты молчишь?
— Оставь, пожалуйста, — сказала она почти равнодушно, как говорят чужому человеку. — Я не об этом. Пожалуйста, — повторила она это слово, так неуместное в этом разговоре и придающее разговору оттенок официальности, — без мелодрам. Я думаю о другом. Что есть в тебе такое, чего я не могла понять за эти годы?
— Ну что ты мучаешь меня? Разве я заслужил?
— Да, да, — продолжала она, будто не слыша его. — Есть что-то такое, что отгораживает тебя от людей, что мешает тебе радоваться вместе со всеми, что, наконец, сделало тебя рабом вещей…
— Твоим рабом, это точнее. Ты не рада этому?
— Ну как ты не можешь понять, что мне не это нужно? Ну, пойми, пожалуйста.
Он ждал, что она еще скажет, но она молчала. В слабом отблеске зари лицо ее казалось изнуренно-худым, печальным.
— Ладно. — В голосе его прозвучали жалость и примирение. — Ладно, пойдем куда хочешь. Пойдем в театр, в консерваторию. Куда хочешь…
Она с досадой повернулась и, не взглянув на него, ушла в свою комнату.
Поздно вечером в квартире Ветошкиных раздался звонок. Константин Петрович подошел к двери и, минуту помедлив, спросил, кто там. В ответ раздался сиплый обрадованный голос:
— Братушка, это я, Сережка…
Константин Петрович, конечно, узнал голос своего младшего брата. Помнил его белобрысым подростком, худеньким, вертлявым, вечно озабоченным своими озорными придумками. Расстались лет восемь назад. Старший брат считал, что Сережка неудачник, что ничего путного из него не выйдет, и потерял к нему интерес. На письма отвечал неаккуратно и кратко, просьбы пропускал, не замечая, хотя, помнится, Сережка и не досаждал ему просьбами. Кажется, была только одна просьба: Сережка писал о ней, когда служил в армии, но Константин Петрович точно, пожалуй, и не вспомнил бы, что это было такое.
Руки старшего Ветошкина чуть-чуть дрожали, когда он снимал дверную цепочку и отодвигал засов. Непонятное чувство овладело им, когда он услышал голос Сережки, в котором звучали знакомые интонации их матери, умершей несколько лет назад. «Да, — вспомнил Константин Петрович. — Сережка присылал телеграмму, просил приехать на ее похороны. Но задержали дела…»
То ли это была досада, то ли виноватость или неловкость какая-то, Константин Петрович понять сейчас не мог, да и не до самоанализа ему было, но что-то саднило в душе старшего Ветошкина в эту минуту. Скорее всего, он был встревожен тем, что Сережка приехал в неловкое время, когда в доме ссора, натянутость.
Он открыл дверь, надеясь увидеть своего белобрысенького братца, и вдруг растерялся: перед ним стоял здоровенный парень в медвежьей шубе и громадной, под стать шубе, шапке-ушанке. Лицо у парня грубоватое, с выдубленной кирпичного цвета кожей, крепкий подбородок, чуть вздернутый незнакомый нос, а глаза знакомые, Сережкины: светлые, ясные глаза ребенка.
Братья стояли друг перед другом, не в силах перешагнуть через пролегшие между ними годы, прожитые врозь.
— А я думал, ты в армейском, — наконец проговорил старший.
Младший с готовностью и обрадованно улыбнулся, и глаза его засияли озорно.
— Да что ты, я ж три года, как из армии. Я ж тебе писал.
Ни то, что брат вместо приветствия сказал какие-то ненужные слова, ни то, что он вовсе не помнил о том, когда Сережка кончил службу в армии, уехал в Сибирь и поступил в геологическую партию, «чтобы найти все клады земли», не обидело, не обескуражило парня. Он был рад — наконец разыскал в огромной Москве своего брата.
— Ну чего мы стоим? Заходи, скидывай свои таежные доспехи. Вот ведь вырядился, не на Северный полюс — в Москву ехал…
Константин Петрович вопросительно-ожидающе оглянулся на дверь, ведущую из тесной прихожей в глубь квартиры, но отвернулся, кажется разочарованный, и принялся стаскивать с брата неожиданно легкую громадную шубу.
Без шубы Сережка вдруг преобразился: он выглядел теперь стройным, подтянутым парнишкой, только плечи казались слишком широкими для его тонкого тела.
На нем был серый помятый пиджак, шерстяной черный свитер до самого подбородка, ладные бриджи и сапоги.
Сережка повесил шарф, пушистый, но чуть свалявшийся, обернулся, раскинул руки:
— Ну теперь можно и обняться.
И братья обнялись.
«Какой ты жесткий, сильный и уверенный!» — подумал старший, легонько отстраняясь от нерасчетливого в проявлении чувств младшего и неизвестно в чем завидуя ему.
«Ах ты, братушка мой! — нежно подумал младший. — Ты один у меня остался. Ты здорово походил на нашего отца, твое плечо было так же мужественно и крепко, как отцовское».
Но мысль у младшего на этом не задержалась. То чувство, которое вызвало это короткое и не очень ловкое мужское объятие, так и не оформилось в мысль и осталось смутной, беспокоящей догадкой. Он взглянул на старшего и будто только что увидел его: Константин Петрович был непривычно сутул, и в этой сутулости угадывалось безволие, нерешительность. И что-то чужое, не ветошкинское было в сухом, бледном лице и настороженная усталость в глазах.
Острая жалость кольнула сердце Сережки: «Как ты сдал, братик мой! И как тебя звать-величать теперь, даже неловко как-то по-старому, по-домашнему».
— Один? — спросил встревоженно младший, стараясь вспомнить, не писал ли что брат о своей жизни после смерти жены лет пять назад. Но ничего не вспомнил: не писал, значит.
— Жена у меня, знаешь, Лиза… — сказал старший и замолчал, как бы выбирая нужные слова, но так и не выбрал. — Женился, как же… Екатерина Николаевна, знаешь ведь, ушла из жизни, горе такое было, Сережка, не представишь. Трудная, нескладная вышла у меня жизнь.
Они прошли в комнату, где окно было задернуто полосатой гардиной от потолка до пола, на столе в углу горела лампа — большая металлическая шляпа на тонкой ножке. В кругу, высвеченном лампой, — книги, раскрытая толстая тетрадь. Константин Петрович работал.
— Ты голоден? — спросил старший. — Мы что-нибудь с тобой сообразим. По-мужски. Тревожить жену не будем. Ей что-то нездоровится. Ну ты не обижайся. Завтра с ней увидишься.
— Ладно, — сказал младший. — Есть ужасно хочу. Но можно вначале помыться? Понимаешь, летел в Москву с двумя желаниями. Первое, ясно, тебя повидать. Второе — окунуться в цивилизацию: Большой театр, «Борис Годунов», «Проданная невеста» и прочее такое. Никогда не видел.
— Оперу слушают, Сергей.
— Да я все это наизусть знаю… — И он, забавно подражая юродивому, запел: — «Николку маленького дети обижают». Пластинки у нас есть. Мы их крутим напропалую все ночи. А видеть вот не видел. Да… И знаешь, о чем мечтал? Помыться в ванне. У тебя есть ванна? Ну вы тут живете как боги. И после ванны армянского коньячку баночку…
— Можно, Сережка, — улыбнулся старший.
Сережка нравился ему своим прямодушием и простотой. Всякие ведь люди выходят из тайги после скитаний. И он подумал: пожалуй, кстати явился брат — перед праздниками.
И, провожая Сережку в ванную, Константин Петрович говорил:
— Иди, иди, смывай все таежное, глухоманное. Вот полотенце. Какое любишь: махровое или вафельное? Выбирай. А может, тебе хвойного экстракта? Тайгу вспомнишь…
Сережке было приятно, что старший рад ему, что настороженность прошла, не осталось и следа от его недовольства. Или ему показалось, что брат был недоволен его приездом?
Чемодан Сережка оставил на вокзале, и после ванны, пришлось надеть братову рубаху и его же домашние шаровары. Все было чуть великовато — старший выше ростом и пошире в кости. Но все равно Сережка вышел из ванной блаженно умиротворенным.
— Живете, как буржуи, — сказал добродушно Сережка и осекся: навстречу ему шла женщина в красивом золотистом платье. Казалось, жидкое золото обтекло ее, чуть сгладив формы тела. Она показалась ему холодной и неземной, как Аэлита из марсианской сказки.
— Здравствуйте, Сергей! — сказала марсианка. В ее голосе не было той металлической холодности, какая исходила от нее самой. Это был простой человеческий голос, вовсе не марсианский. — Константин Петрович рассказывал мне о вас. Я рада. — Она подала руку: — Лиза. — Рука у нее маленькая и шершавая, как у врача, которому часто приходится мыть руки. — Значит, буржуи? — Глаза ее смеялись. Глаза были синие, крупные и по-земному теплые. — Ну что же… С легким паром, пролетариат!
— Рабочий класс, — осторожно поправил Сережка. — Таежный к тому же.
— Ясно. — И она улыбнулась.
Сережка близко увидел ее лицо — смугловато-бледное, без румянца, лицо утонченной, уставшей от людского внимания женщины.
— Прошу к столу, — сказала она чуть повелительно.