Полнолуние — страница 23 из 58

Она спросила:

— Что, непогоды не предвидится?

Иван ответил, что нет, но как-то неуверенно. Ему показалось, что он что-то не понял в природе, не увидел, поленился рассмотреть. Но что, он так и не мог сейчас сообразить. «Заря-то ведь была чистая», — подумал он. А раз заря чистая, значит, все в порядке. По накатанному зимнику он часам к двум примчится в город, к трем тридцати получит груз, а часов в семь вечера, от силы в семь тридцать будет дома и еще застанет ребят неспящими и успеет им рассказать о приключениях в дороге. Жаль, что вчера приехал поздно и не рассказал, что видел лису, как куропаток чуть колесом не переехал. И еще кладовщица вчера обсчиталась и дала ему лишние две буханки хлеба. Он ей напомнит сегодня об этом. Чтобы не разбрасывалась. Тоже мне размахалась, не своим-то — легко!

Он позавтракал, надел полушубок, нашел рукавицы, нащупал в нагрудном кармане ключ от машины, взглянул на кроватки — у Дины, она спала ближе к окну, уже виднелось в свете утра лицо, почему-то очень бледное, коротко, как давеча, взглянул на жену, Любу, подхватил ведро с теплой водой и направился к двери.

— Когда вернешься?

— Обычно, — ответил он и еще раз подумал, что постарается приехать раньше, чем обычно.


Хотя гараж был добротный, рубленый, поднятый на пакле — когда-то здесь стояли райисполкомовские машины, — но в нем сейчас было холодно, как на улице, — печка не видала дров с тех самых пор, как тут поселился совхозный транспорт. Шарабан — так Иван в шутку звал свою хлебовозку — за ночь здорово настыл. От двигателя тянуло холодом, металл обжигал руки. Вода в ведре была еще теплой, и он поторопился залить ее в радиатор, чтобы не остыла вовсе. Слабым теплом ожили патрубки, и он почувствовал, что мотор жив. От этого стало приятно на душе. Ему было всегда приятно, когда он чувствовал под рукой живое, теплое тело мотора.

Сиденье было холодное, и он аккуратно подоткнул полушубок. Говорят, шоферская братва, не особенно разборчивая насчет остывших сидений, страдает радикулитом. Иван подумал, что радикулит ему просто-напросто ни к чему. Конечно, когда где-нибудь на мокрой или стылой земле в поле, застигнутый бедой, валяешься под мотором и лупишь глаза, чтобы найти, что так в нем барахлит, тогда не думаешь ни о каком радикулите. Но сейчас он помнил о нем и считал, что нечего идти ему навстречу. Вон как дядя Петя, с самосвала, мучается: сядет за баранку и распрямиться не может — крючок крючком.

Тьфу, какая дребедень лезет в голову! На дальних дорогах привык Иван думать, вот и обсасывает всякий пустяк. Шофер, если он года три-четыре покрутил баранку, считай, что это уже законченный философ. Каждому делу имеет свою оценку. Его мозги иначе не могут.

Село еще как следует не проснулось, людей еще не видно, но над домами кое-где уже поднимались столбы дыма.

Иван ехал по селу, неизвестно когда и кем названному Седуновом, не быстро, хотя улицы и были пусты. Он ехал, и все казалось ему сегодня необыкновенно четким и обязательно что-то вызывало в памяти. Странно, что так у него началось утро — с воспоминания об отце, полузабытой деревне Волчья грива и как он ехал на бревне и старый мох колол заднюшку. Отец был одним из первых в округе трактористов. Работал еще на «фордзоне», а потом на харьковском колеснике. Вот справа бывшая МТС, где отец по зимам ремонтировал тракторы. Иван иной раз увязывался за ним, шнырял по мастерской в поисках разных интересных железных штук, стороной обходя тракторы с разобранными двигателями. Он почему-то боялся их. А вообще, ему было жалко разобранные тракторы. Ему казалось, что им больно. Иван угорал от свирепых выхлопных газов, и отец выносил его на свежий воздух, умывал снегом, поил молоком из бутылки, которую принес на обед. Запах выхлопных газов Иван долго не переносил, даже тогда, когда стал взрослым и навсегда подружился с автомобилем.

МТС теперь нет. А отец не вернулся с войны…

Слева остался бывший райисполком, двухэтажное здание с широкими окнами. В селе, после того как закрыли район, все стало бывшим. Вот бывший военкомат. Отсюда дважды уходил на войну отец. Отсюда уходил в армию и Иван. Теперь тут открыли приемный молочный пункт и небольшой заводик. От бывшего военкомата постоянно пахнет творогом и обратом.

А в бывшем райисполкоме — детский дом. Как-то, когда Иван еще не работал на хлебовозке, ему пришлось везти очередное пополнение — с десяток стриженых, худых и непонятно возбужденных пацанов и пацанок. Он всю дорогу жалел их, даже ехал тихо, чтобы не трясти, но потом оказалось, что не угодил им, и они сказали на прощанье, что ему надо поучиться водить грузовик.

— Вот однажды мы ехали, головы все поразбивали! — с восторгом вспоминали они ему в укор.

Наверно, теперь он и не узнает этих стригунков. И тогда они все походили друг на друга, а теперь, наверно, окончательно стали на одну колодку. Почему-то в детском доме все под один ранжир подгоняются, как солдаты в строю.

На выезде из села под березами когда-то стояла пекарня. Ее никто не закрывал — она просто сгорела. Занялась ночью. Пока опомнились пожарники, от нее остались одни продымленные каменные стены. Долго ветер разносил по селу горький запах сгоревшего хлеба. Вот с тех пор и стал Иван Батухтин хлебным извозчиком. Конечно, нелепо было за триста километров возить в село печеный хлеб, но куда денешься, если пекарня в районном центре из-за своей маломощности ничем не могла помочь совхозу.

Стены бывшей пекарни разобрали, и следа не осталось. Только березы вокруг с почерневшими грустными стволами, которым всегда полагалось быть белыми, все еще напоминали о беде. Ивану было тяжело глядеть на эти странные березы, как на памятники из черного мрамора.

Новая пекарня краснела кирпичными необлицованными стенами на другом берегу речки. Ее построили вблизи от вытекающих из горы ключей. От ключей протянули трубы прямо в пекарню. Сельчане, да и не только они, а все окрестные деревни ждали, как из печи пирога, когда над новой пекарней задымит труба, запахнет своим свежим хлебом, от которого уже поотвыкли. Но труба не дымила, и свежим хлебом не пахло. Прибывшая из области комиссия запретила брать из ключей воду, признав ее нестандартной. По всем анализам-пробам получалось, что она не годилась для выпечки хлеба из-за того, что была уж очень жестка. Комиссии было наплевать, что село с самой древности пило воду из этих ключей и заводило на ней квашенки. Да и старая пекарня даже при районном начальстве пользовалась этой жесткой водой. И ничего, никто не умирал от того хлеба.

«Всякому охота свою власть показать», — недобро подумал Иван о той водяной комиссии. Кому ни рассказывал Иван об этом в своих рейсах, все смеялись. Но Ивану не до смеха. У него — каждодневные рейсы в город за три сотни километров. Жители получают черствый хлеб по строгой норме. Считай, что село на осадном положении.

Пекарня слишком надолго задержала внимание Ивана. Хотя она была давно уже позади, он все еще думал о ней, а когда нечего было больше о ней думать, машина уже повизгивала мотором на горе за селом, и через минуту перед Иваном открылось поле, еще все в синих тенях ночи, но уже светлеющее. Небо на востоке уже полыхало вовсю над горизонтом, а выше оно было очень белым, будто вымороженным. На западе, за селом, куда сваливалась ночь и откуда Иван только что выехал, густо чернело.

Под колесами чувствовался плотный, уезженный снег, машина легко и радостно бежала будто по белому редкостному асфальту.

«Кажись, повезло, — скупясь на слова, подумал Иван. — И дорога и погода…» Он недодумал, переключая скорость после подъема в гору, и привычно поднес руку к глазам, чтобы заметить время, когда выбрался на большак. Часов на руке не было. «Ну и склеротик же ты, Иван!» — подосадовал он. Возвращаться за часами, конечно, не стоило.

А в поле уже белым-бело.


На дворе хлебозавода — скопище машин. Стоят так и сяк. Но каждый шофер из своего положения мог вывернуться и встать под погрузку первым. Кому пофартит.

— Эй, извозчики, кто самый дальний?

Кладовщица Женя, девушка-переросток, лет так под двадцать пять, с розоватым после сведенных веснушек лицом и серыми глазами, с острыми точками зрачков, стала в дверях.

Самый дальний был Иван Батухтин, все это знали, и никто не поставил поперек его пути свою машину, никто не выругался ему вслед. Шоферня — народ разный, но в таких случаях каждый вспоминает, что у него есть совесть.

Обшарпанная совхозная хлебовозка подкатила задом, поскрипывая колесами по утоптанному черному снегу. Не торопясь, но и не мешкая, Иван ступил из кабины и подошел к девушке.

Женя всегда относилась к нему внимательно, Ивана это смущало: он ведь знал, что ничем не заслуживает чего-то особого, разве только тем, что он самый дальний.

— Быстренько сегодня домчался. Дорога хорошая? — Женя пощупала его острыми черными зрачками. Из-за этих зрачков никогда не узнаешь выражения ее глаз.

— Хочу обернуться в один день, — сказал Иван, подумал о Любе и почувствовал себя виновато и неуютно.

— Успеешь… Вполне успеешь, — сказала Женя таким тоном, будто хотела сказать что-то другое. Но он начал грузить хлеб и уже не думал ни о чем. Прежде всего он хорошо считал. Вчерашние две буханки он должен вернуть Жене. Если она будет ошибаться на каждой машине, разорит себя и хлебозавод.

Хлеб на этот раз был не вчерашний, а утренний, еще теплый. Если буханку чуть подержать в руке, тепло так и прильнет к ладони, пахучее хлебное тепло. Только иногда прогорклый запах масла забивал хлебный дух. Какой это дрянью они смазывают формы?

Руки, перед началом погрузки промытые бензином, сухие, пожелтели, промаслились и пахли хлебом и масляной гарью.

Иван скинул полушубок и остался в свитере из овечьей шерсти — черное с белым. Вязка была крупной, и свитер походил на кольчугу древних воинов. У Любы был вкус к таким вещам — она вязала красивые свитеры и кофточки. Он был уверен, что никто больше так не умеет.

Свитер тесно обжимал крепкие плечи и лопатки. Иван выглядел в нем стройным, поджарым, длинноногим. Ко всему этому даже как-то шло его грубое, некрасивое лицо. Просто ничего нельзя было лучше придумать: ни убавить ни прибавить. Так, по крайней мере, думала Женя, наблюдая, как проворно и ловко работал этот парень из дальнего села Седунова, в котором Женя не бывала и, наверно, никогда не будет. А парень ей нравился, особенно своей грубоватой солдатской статностью и мальчишеской застенчивостью.