Полнолуние — страница 26 из 58

В глазах ее, черных и крупных, исчезла грусть, лицо посветлело, оно стало нежнее, женственнее, потому что сгладились упрямые линии, старившие и огрубляющие его.


Летчик шел через поле к биплану, высоко задравшему нос с маленьким черным, точно игрушечным, пропеллером. Он шел вразвалку, споро, уверенно и спокойно. Его крепкие плечи энергично двигались в такт шагам. Голова в кожаном шлеме казалась слишком маленькой на его крепкой шее и крепких плечах.

Она едва поспевала за ним. В ее положении было трудно шагать так быстро, да она еще боялась оступиться.

Она не видела лица летчика, но оно ясно представлялось ей: мужественное лицо смелого человека, решительное и хмурое. Да, хмурое. Героические люди всегда представлялись ей именно такими: под насупленными черными бровями хмурые, на все готовые глаза.

Летчик подошел к самолету и оглянулся. Она изумилась, увидев его совсем юное лицо со светлыми бровями, из-под которых глядели спокойные, чуть насмешливые карие глаза, глядели чуть снисходительно, как на человека с причудами.

— Дайте чемодан! — сказал летчик и, став на крыло, мокрое от осевшего тумана, молча поставил чемодан, помог ей взобраться в «салон», потом легко влез к себе. Нагнувшись через борт, о чем-то поговорил с механиком и надвинул верх фонаря кабины.

«Салон» был двухместный, весь уставленный железными ящиками с кинолентами. Поверх ящиков лежал кожаный мешок с почтой. Она села лицом к кабине, положила ноги на кожаный мешок. Перед ней за стеклом был затылок летчика. Под срезом шлема виднелись белые, должно быть, мягкие, нежные волосы.

Она видела, как руки летчика трогали какие-то рукоятки на щите. Потом летчик поправил свой шлем и откинулся назад. Самолет вздрогнул раз-другой, и его забила крупная ровная дрожь. И вот медленно поплыло назад низкое здание аэровокзала под серой драночной крышей и еще такие же низкие серые домики. На крыльце одного из них — начальник аэропорта в своей летной фуражке с серебряными крылышками на помятой тулье, рядом механик в синем комбинезоне. И жухлая серая трава по краю дорожек — неопрятные космы старухи осени.

2

Была низкая облачность, и самолет летел, прижимаясь к земле. Она видела внизу близкую землю, ощетинившуюся вершинами деревьев. Деревья сливались в унылую темно-зеленую массу леса. В низинах еще стоял туман, и его белеющие обманчивые озера казались окнами в другой, солнечный мир.

Ей было не по себе от этой унылой серости, от тесного горизонта, который мучительно хотел, но никак не мог раздвинуться, от близкого соседства земли, вызывающей неуютное чувство тревоги.

Но она знала, что все это пройдет, как только она увидит его. Это ведь всегда так было.

Всегда, когда жизнь без него становилась невыносимой, она садилась в самолет и летела на проклятую Поляну Чигирина. И всегда было так неуютно, пока она не добиралась до места. Проклятого и желанного.

А на Поляне Чигирина всегда было солнечно и ясно. Она не помнила, чтобы там хотя бы раз стояла пасмурная погода. Это было счастливое место на земле.

А внизу все лес и лес. Самолет повис над ним, беспомощный одолеть это пространство, ставшее ее лютым врагом. Оно отделяло ее от Поляны Чигирина, отделяло от него и потому было ненавистно и бессмысленно.

Вся ее жизнь в последнее время была наполнена борьбой с этим пространством. Это был тяжкий и радостный крест, тяжкий потому, что требовал бесконечно много сил, радостный потому, что иначе она не мыслила жизни.

А ведь каких-нибудь три года назад все было не так, все было просто, легко и не вызывало ни внутренней борьбы, ни страданий. Тогда еще не было у нее Петра, любви к нему. А теперь… Она жена его и скоро станет матерью его ребенка.

А как и когда началась их любовь, их счастье и муки?


Он, Петр Шамышев, был странным ее поклонником. Он как бы не замечал ее, но всегда был где-то рядом, упрямо молчавший, когда кругом кипели страстные споры, равнодушный, когда парни ухаживали за ней, терпеливо ждавший, пока она танцевала с другими, выбиравший время уйти, когда оказывался третьим лишним. И всегда сквозь толстые стекла очков спокойно и уверенно глядели на мир голубые глаза. Он не выделялся среди ее друзей ни своей внешностью, ни умом, кажется, ни остроумием. Но он знал о жизни больше, чем все ее поклонники, и, наверно, отсюда шли его уверенное спокойствие и выдержка и отсутствие малейшего проявления навязчивости.

Петр ни разу никуда ее не пригласил. Она потом сама не понимала, каким образом они часто оказывались вместе. Уж не она ли старалась? Этого еще не хватало!.. Но вот на «Пигмалиона» билеты купила она. Это она хорошо помнит. Они встретились у больницы, и она сообщила ему о билетах.

— Да? — сказал Петр и порадовался, что послезавтра, когда они пойдут в театр, играет первый состав и та молодая, но уже заслуженная артистка Суховцева, которая обоим нравилась. И тут же, будто сразу начисто забыв и о ней и о театре, сказал с обычной для него рассеянностью: «Там ничего нет, понимаете? Тайга. И поляна с избушкой лесника Чигирина. Чигирин, — повторил он, прислушиваясь к слову. — Тут нас высадят».

— Высадят? Кого? — не поняла она.

Петр взглянул на нее с удивлением:

— Вы не знаете?

Как будто она была виновата в том, что ничего не знает о его полете.

— Представьте: не знаю! — Она рассердилась.

— Я пытался до вас дозвониться… — виновато проговорил он. — Мы улетаем завтра. Вертолет заберет нас утром.

Петр взглянул на нее. Его глаза под стеклами очков были большие, добрые и чуть рассеянные.

Но Петр тут же снова забыл о ней и о том, что утром улетает в тайгу. Он с увлечением стал говорить о фосфоритах, которых чертова прорва там, в тайге, в районе Поляны Чигирина, и о том, как нужны они сейчас стране. Если верить этой его увлеченности, то в самом деле можно было подумать, что без фосфоритов жизнь потерпит такое же крушение, какое потерпела когда-то Помпея.

Она не поехала провожать его. И не потому, что Петр не сказал, когда улетает. Она могла бы обо всем узнать сама. Смешно и глупо было бы его провожать. Противно было даже вспомнить, как она доставала билеты на «Пигмалиона». Ни к чему все это. Равнодушный, холодный человек, у которого единственный интерес — фосфориты.

И Петр исчез из ее жизни, будто его и не было. И только где-то в душе у нее остался обидный след оскорбленного чувства. Да нет, не чувства — самолюбия.

Если тебе тридцать один год и ты красива и умна («А что? И умна!») и если ты знаешь, что в тебя влюбляются и любят, что для тебя обида, нанесенная человеком, с которым ничего не связывало?

Она жила шумно и весело и считала, что так будет всегда. Выслушивала объяснения в любви — шутливые, серьезные. Музыка, и танцы, и воскресные поездки на реку, в луга, и заречный сосновый парк, где так чудесно цвел этой весной шиповник, и песчаный остров на Шумше, где можно было загорать, как в Сочи, и городской сад, где можно было танцевать что угодно. И работалось ей легко, и какую еще нужно радость, когда ты не успеешь перешагнуть порог своего отделения в больнице, и уже слышится со всех сторон:

— Здравствуйте, Надя! — это говорил врач-ординатор Роман Семенович Прибытков, который был в нее влюблен.

— Надюша, привет! — это кричали подруги.

— Дочка, с добрым утром! — это приветствовала старая кастелянша.

— Свет моих очей!.. — это произносил начальник отделения старик Бежашвили.

От всего этого было легко и радостно. Надя не задумывалась над тем, что все это пролетает, не трогая тех глубинных пластов ее души, где хранилось большое нерастраченное чувство. Ее еще не страшило, что любовь, необъятная, таинственная, и неизведанная, как тайга, радостная и мучительная, как дальняя дорога, до сих пор не захлестнула ее. Да она еще и не думала об этом. Было бы смешно, если бы она об этом думала.


Надя встретила его через год, зимой, на улице, случайно, и не узнала бы его, если бы не его глаза — большие, добрые, беззащитные. И как было узнать в этом бородатом худом человеке с обмороженными щеками, с упрямыми, потрескавшимися губами того Петра Шамышева, который всегда был где-то в стороне и ничем не напоминал о себе. Но синие глаза его нельзя было не узнать. Других таких глаз больше не было в мире. Надя не сразу справилась с непонятным головокружением, не сразу овладела собой. И вдруг ей так трудно стало о чем-то спросить Петра, что долго не могла раскрыть пересохший рот.

А Петр валко шагал рядом. Был он в меховой шапке, меховой шубе и оленьих торбасах, до странности похожий на безобидного, добродушного, но сильного и сноровистого медвежонка, и говорил, как будто они расстались только вчера:

— Знаете, Надежда Дмитриевна, я часто жалел, что мы на «Пигмалиона» не сходили. Как жалел! Лежу, бывало, на нарах и до слез жалею. Как Суховцева играла?

Наде хотелось сказать, что она не пошла на «Пигмалиона». От обиды. Принципиально. И билеты тут же выбросила, как разошлись тогда. Но губы ее не разжимались.

— Обо всем передумаешь: ночи бесконечные, — говорил он. — И знаете, пурга воет, и волки воют. А то — луна, зеленая, пронзительная, и волки. А ты думаешь.

Он замолчал, как бы не решаясь сказать, о чем он думал бесконечными ночами там, в тайге, на мерзлой Поляне Чигирина.

— А Чигирин погиб. Утонул в реке. Спасал наших двоих. Спас. Сам утонул… Ах, Чигирин, Чигирин!.. Какой был старик! Кедр таежный: крепкий, красивый.

Она глядела на его обмороженное лицо, на потрескавшиеся губы в густой рыжеватой бороде, и странное чувство, что она давно знает его такого всего, до самой последней кровинки, неудержимо овладевало ею.

— Петр Николаевич… Петя… Я люблю вас!

Петр не отшатнулся от удивления. Он будто знал, что все будет так.

3

Регулярных рейсов на Поляну Чигирина тогда еще не было, и он, улетев туда, будто в воду канул. Непонятно, каким чудом пришло от него коротенькое письмо. Он писал, что ушел на Слепой Ключ и что по ночам он думает о ней. Нет, не только по ночам. Он все время думает о ней.