— Нонна, Нонна! — позвала Софья Владиславовна свою дочь. — Иди сюда.
— Что, мама? — Нонна вышла из соседней комнаты, расчесывая белые короткие волосы.
— Я ее буду учить. — Софья Владиславовна не спрашивает меня, хочу ли я учиться, а просто решает за меня. — Мечтала я Нонну сделать пианисткой. Знаменитой! Да вот не получилось.
— Ну, мама…
— Что поделаешь, если она не понимает, что такое музыка.
— У меня же нет слуха, мама. Ты сама говорила, что мне еще в детстве слон наступил…
Рыжие глаза ее смеются.
К тому времени, когда мы впервые встретились с Леонтием, я уже играла «недурно», как говорила моя строгая и добрая учительница. Да… Леонтий стоял тогда у окна и слушал. Мне казалось, что играла только для него и что он понимал это, потому так внимательно глядел на меня из-под крупных бровей. А я думала: «Какой глубокий, серьезный… Нонна вовсе не подходит ему». Потом, когда мы уже жили с ним вместе, я спросила его, почему он увлекся Нонной.
— И вовсе я не увлекался. И она не увлекалась, — сказал он.
— Да?
— Не знаю, что ее привлекло. Может быть, мой отец.
— Твой отец?
— Да. Академик Колосветов. Хирург. Но он оставил семью, когда я был еще маленький. — Крупные брови Леонтия сошлись к переносице. — Мама вырастила и воспитала меня. Мама…
Он, помню, долго молчал. Потом проговорил с усмешкой:
— Нонна узнала об этом и потеряла ко мне интерес. Ей ведь нужны были связи академика. Видишь, как случается. — И добавил шутливо: — Потому я и не сказал тебе об академике. Вдруг разлюбишь…
Леонтий работал в мастерской картографического треста Министерства геологии. К его работе я относилась с благоговением и вместе с ним радовалась прибавлению богатств, открытых геологами в тайниках земли.
Как-то он пришел домой взволнованный:
— Не сердись, Аннушка. Уговорили меня ребята, однокурсники, ехать с ними в Сибирь. Очень важная работа. Нас поведет опытный геолог Пархитько.
Я долго не могла ничего сказать. У меня ведь были свои заботы…
— Такие печальные у тебя глаза, Аннушка, — заговорил Леонтий, глядя на меня. — Не хочешь, чтобы я ехал?
— Что ты! Надо ехать…
В тот вечер я не решилась сказать ему, что ждала ребенка…
Я часто думаю, что он вернется. До сих пор не верю, что его нет.
«Да, он скоро придет, — думаю я, садясь на стул и укладывая голову на подоконник. Подоконник вздрагивает от ударов копра. — Он скоро вернется, мой Леонтий».
Засыпаю. Мне кажется, что я просыпаюсь тотчас же, но, взглянув на часы, удивляюсь: уже утро. Четко рисуются силуэты кранов на фоне посветлевшего неба. Копер затих, видно, кончилась ночная смена.
Я сажусь за стол, вчера не бралась за уроки. Ночные воспоминания и думы возвращаются вновь и отвлекают. Отвлекает пианино, на которое просто нельзя не оглянуться… В конце концов я все-таки беру себя в руки и просматриваю все, что нужно к урокам. Потом бужу Лизуту и собираю ее в садик.
— Мама, ты сыграешь? — уже одетая, спрашивает Лизута.
— Вечером. А то опоздаем на работу.
— Хорошо, — говорит Лизута.
…Сегодня диктант по русскому языку. Я почему-то нервничаю и спешу. Ученики не успевают, переспрашивают друг у друга, поглядывают на меня с недоумением. Андрей, сидящий за партой один, все время оглядывается. Я заставляю его встать и будто забываю разрешить ему сесть за парту. Он стоит недовольный, но класс как-то вдруг успокаивается. Остальные уроки проходят интересно и активно, я увлекаюсь, и ничто уже не мешает мне. Андрея нужно было оставить после уроков. Но я знаю, что дома меня ждет пианино. Он, благодарно взглянув на меня, убегает первый. Сегодня мать не будет его наказывать.
Софья Владиславовна как-то говорила, что у меня «хорош, очень хорош Брамс». Я начинаю с Брамса. Венгерский танец номер пять! Какая музыка, а названа… номер пять.
Когда я сажусь за пианино, у соседей за стеной стучат топоры, визжит пила. Я знаю — там ремонтируют пол. Оборвав стремительный танец, я удивляюсь чуткой тишине. Не слышно ни топоров, ни пил, даже копер под окном замер. Звуки, кажется, околдовывают не только меня, но и все вокруг. Я снова играю. Не сразу слышу звонок. Он каким-то образом вплетается в музыку, и лишь когда делается более настойчивым и резким, я наконец различаю его.
— Андрей, — не без удивления говорю, увидев в дверях своего ученика. — Проходи.
— Меня послали…
— Ну проходи, объяснишь. — Я думаю, он пришел извиниться, но ошибаюсь. Войдя в комнату, мальчик говорит:
— Меня послали… Просит десятый класс. Их учитель музыки заболел. Играть некому. А они готовятся к спортивному празднику. В Лужниках. Знаете?
— Знаю. Присядь. Хочешь, я тебе сыграю?
Андрей кивает большой стриженой головой и с недоверием глядит на меня серыми круглыми глазами. Я играю несколько этюдов Гедике (когда-то я начинала с них учебу у Софьи Владиславовны). И вдруг, как вчера, стремительный Шуберт завладевает мной, мне кажется, что из-под моих пальцев струится-бежит вода, и жернова вертятся и пляшут, и руки мои спешат, спешат за звуками, которые рождаются во мне самой…
Я оглядываюсь. Андрей стоит позади меня с прижатыми к груди руками. Никогда не видела я такого волнения на его лице: будто он куда-то торопился, ему преградили дорогу, и он боится, что не поспеет ко времени.
— Что с тобой?
— Ничего…
— Тебе нравится музыка?
Он молчит. Но глаза его уже не кажутся мне глуповато-упрямыми. Это совсем другие глаза.
— Ты хотел бы играть?
— У меня не получится… — Он шевелит пальцами. — У меня они ленивые.
— Что ты! Ну-ка покажи руки.
Пальцы у него короткие, с обгрызенными ногтями, с потрескавшейся, жесткой кожей. Я думаю: в школе он никогда не показал бы мне свои руки, он демонстративно сунул бы их в карманы.
— Ты вполне можешь играть, — говорю я. Мне почему-то думается, что именно музыка может увлечь этого упрямого, своевольного мальчишку. — Ну-ка, давай попробуем подобрать гаммы. Попробуй.
Он подходит к пианино, несмело прикасается к клавишам. Но пальцы не слушаются его, и он огорченно опускает руки.
— Вот, Андрей, до. Ну, дальше.
И хотя он сбивается, но стройность звуков восхищает его.
— Видишь!
Он не отрывает взгляда от пианино. Я узнаю в этом мальчишке себя. Я ведь также когда-то впервые смотрела на старое пианино, когда осмелилась и зашла в музыкальное училище, там, в нашем городке. Черный тусклый ящик виделся мне сказочной шкатулкой, и надо знать какое-то волшебное слово, чтобы сделать его послушным себе. Может быть, Андрей не думал сейчас об этом волшебном слове, но во взгляде его я вижу восхищение, а в позе — неуверенность. Потом он говорит угрюмо:
— Вам надо идти, Анна Степановна.
— Ах да! Вот видишь, как мы с тобой увлеклись. Уроки еще не делал?
— Нет.
— Скажи маме, что я прошу ее сходить за Лизутой. Вот ключ, передай ей.
— Ладно. — Андрей мнется. Спрашивает: — А когда можно зайти послушать?
— Сделаешь уроки и заходи.
Девочки ждут меня. В зале прохладно, и они, все в спортивной форме гимнасток, сбились у батареи. Окружают меня, помогают раздеться, суетятся, мешают друг дружке. Чуть ли не на их руках подымаюсь на сцену к пианино. Сажусь. Гляжу в зал. Девочки, все такие рослые, длинноногие, делаются серьезными, строятся. Первые звуки спортивного марша… Он мне не нравится своим однообразием, но я скоро забываю об этом, увлекшись красивыми движениями девочек. Я любуюсь их молодыми, гибкими телами и думаю, что когда-то моя Лизута будет такой же. Как долго еще до этого!
Я много играю, сопровождая то упражнения на турнике и брусьях, то вольные движения. И вот перерыв. Откуда-то появляется мяч. Девочки, будто и не устали нисколько, начинают бегать по залу. То и дело слышится сочное шлепание мяча о ладони. А когда мяч вырывается, все устремляются за ним. Раздается смех и визг. Девочки не стыдятся меня. Я ведь всего-навсего учительница начальных классов. Меня это не тяготит. Я сижу, откинувшись на спинку стула, и думаю, насколько я старше их. В их годы я уже была на пороге самостоятельной жизни…
— Анна Степановна, Анна Степановна, — слышу я, — идите с нами играть. Замерзнете же!
Скоро я увлекаюсь игрой, начинаю не хуже девочек ловить тяжелый кожаный мяч и забываю, что я старше их и что, может быть, мне неприлично носиться вот так, как они. Правда, замечаю, что игра делается менее шумной, без свалок и крика.
— Анна Степановна, ваш!
Мяч летит на меня, я его не удерживаю. Резкая боль в локте правой руки заставляет меня вскрикнуть. Девочки бегут ко мне. Я двигаю рукой — в локтевом суставе уже нет боли, она переместилась в запястье. Я двигаю пальцами и вскрикиваю, не столько от боли, сколько оттого, что вижу: безымянный палец не действует. Он согнут почти до самой ладони…
Палец сломан!
Дежурная сестра районной поликлиники укладывает палец в лубок и туго забинтовывает. Диагноз — отрыв сухожилий.
Я радуюсь: не перелом все-таки!
— Это бывает и похуже перелома. Завтра врач все объяснит.
Но до завтра целая ночь. Целая ночь неведения: буду ли я играть? Лучше не думать об этом. Сажусь за тетради. Немного забываюсь. Не замечаю, как это приходит, только вдруг начинаю ощущать, что позади меня кто-то стоит и ждет. Оглядываюсь. Пианино! Черное полированное зеркало со скромным рисунком — резьбой. Тускло отсвечивают педали. Недоумевают и ждут. Я отворачиваюсь. Держу перед собой больную руку. Всего один палец… Безымянный… Кто бы подумал, что без него нельзя жить. Раньше я и не замечала, что он есть у меня.
Лизута спит.
За окном молчит копер.
Пианино ждет. Нет, я не могу с ним наедине. Одеваюсь, выхожу. Воздух весь пропитан луной и морозом — зеленоватый, колкий. Руку несу, как ребенка или как тетради, прижимая к груди. Люди не знают, какое горе несу я. Кто подумает, что белая куколка пальца — это мое горе.
Под бинтом палец горит. Может быть, лучше, что ему так горячо?