— Так много? — удивилась Инка. — Это ведь дорого…
Она всегда заботилась, чтобы он не слишком тратился: боялась подвести его, а значит, и потерять.
Он еще не знал тогда, что в жизни у нее было много коротких знакомств и быстрых расставаний, и горечь их уносила крупицу ее живой души. И он не знал также, что почти все знакомства ее почему-то складывались с семейными и что радости ее были как пища с чужого стола. И это было бы, конечно, унизительно, если бы она не знала, что любовь свою она не делит ни с кем, она цельная и единственная у нее, поднимала ее над всеми и делала чище других, потому что не заставляла лгать. И все-таки ее вечный страх перед неизбежной потерей мельчил ее, и она опускалась до того, что неусыпно оберегала его от неосторожных поступков. У нее была врожденная осторожность.
Это он потом все разглядел, когда прошло первое опьянение от сознания того, что ты любим молодым красивым существом, что кровь твоя по-молодому взбудоражена. А это было так приятно сознавать, когда он, приходя на работу, собирал свой ученый народ и говорил с ним и когда его вызывали к министру и он сообщал ему о ходе важных работ; он, оглядывая деловые лица своих сослуживцев в одном случае и вглядываясь в усталое лицо министра в другом, думал, насколько он счастливее их. И даже тогда, когда его распекали в министерстве или где-то повыше, он терпеливо выслушивал и не расстраивался, не приходил в отчаяние, и все от сознания того, что он неуязвим в своем счастье и распекающие не понимают, как они бедны в сравнении с ним.
И вот это существо, приводившее его в трепет одним звучанием своего голоса, гибкой походкой, удивительным естественным блеском густых волос цвета сосновой коры, лежало сейчас в каком-то нечеловеческом спокойствии. Он уже видел, что их разделяет что-то непреодолимое, как непреодолима черта между небытием и бытием, но он еще не мог не то чтобы поверить, а и подумать об этом.
«Она слишком поздно поступила в больницу», — сказала ему врач, старая седая женщина с грубым лицом, лишь вырубленным однажды, но так и не отшлифованным, замкнутая до молчаливости, однако все тонко понимающая. Это она распорядилась пропускать его в палату в любое время дня и ночи и быть с Инкой сколько угодно. Он так и не мог понять, то ли Инка просила ее об этом, то ли врач догадывалась, что нет у девушки другого близкого человека.
Ни Инка, ни он, конечно, не знали, что эта грубая лицом женщина каждый раз замечала, что после того, как он посидит в палате, жизнь девушки наверняка удлиняется еще на сколько-то…
— Ты здесь? — услышал он голос, чуть окрепший в сравнении с давешним. — Видишь, меня опутали разными трубками.
— Да, — сказал он. — Если можно, я останусь у тебя на всю ночь.
— Нет, — возразила она. — Ночью душно, и я вся сгораю в этом ужасном котле…
Она не сказала, что ночью просит все снять с себя. Если бы он увидел, какое дряблое стало у нее тело!.. Старуха старухой. Ей было страшно подумать об этом.
— Иди, — попросила она. — Я устала. Приходи завтра… Придешь? Как там у нас?
— Нормально, — сказал он. — Все как было. Ваша лаборатория получила премию.
Он еще что-то говорил ей о делах в институте и об их лаборатории — он туда теперь заходил как в пустой дом, но она уже не слушала его. Глаза ее лихорадочно блестели, утопая в жуткой синеве подглазниц и прозрачно-темных век.
— Иди и ни о чем не думай, — сказала она и слабо помахала ему рукой. — Поговорим завтра…
Он склонился над ней, и губы его, прикоснувшиеся к ее лбу, опалило сухим жаром.
Он вышел из больницы.
Воздух был влажен и прохладен, и не чувствовалось запахов весны. Над Москвой пронзительно сияла половинка луны, отрезанная будто по линейке.
Он помнил, что было после ресторана…
Электричка прогрохотала, унося в ночь пустые светлые окна.
— Дай я понесу пакет, — сказала она. — Я смотрю, тебе неловко, все перекладываешь из руки в руку.
— Он тяжелый…
— Ничего.
Он отдал ей пакет, и она ловко взяла его и понесла, как носят учительницы тетради и книжки — на сгибе руки.
Тропинка была узкая. Пока они шли полем, где тропинка возвышалась над осевшим снегом обочины, идти было трудно — ноги все время соскальзывали. В лесу тропинка проваливалась глубоко в снег, еще неподатливый и не тронутый по сторонам весенним теплом, но идти было уже легче. Он шел и все думал, как проскользнуть мимо сторожа в дачном поселке.
Но калитку они миновали спокойно: сторож окликнул уже вслед.
И хотя сторож вряд ли что понял, было до слез стыдно оттого, что приходилось красться, как вору.
— Тебе неловко? — угадала она его мысли.
— Еще бы! — сказал он. — Все это для меня нежданно-негаданно. Я жил спокойной жизнью и уже не ждал ничего. Во всем мне почему-то здорово везло, и ничего не надо было.
— Ты талантливый, — сказала она с нежностью в голосе.
— Да уж будет…
— А что? Сразу же после института получить Государственную премию! Это все знают.
— Да, было, — подтвердил он. — Тогда они назывались иначе. И какое-то время я даже стыдился ее.
— Чепуха! — сказала она рассудительно. — Как бы ее ни называли, но она оценивала работу людей.
— Ну вот, — продолжал он, — на работе везло. Дома было все спокойно. Я был верен жене, она мне, кажется, тоже. Выросла дочь, вышла замуж. Хороший парень достался девке. И вдруг — ты. Все во мне перевернулось. Я ведь и думать об этом не думал. Сколько в институте девчонок! Иной раз и заглядишься, и вздохнешь, и взгрустнешь, но забудешь так же легко, как и загляделся.
Ночь была студеная, уже по-весеннему звонкая. Эта звонкость слышалась в их шагах по смерзшемуся снегу, в ярких и на глаз звонких звездах над дачным лиственничным лесом, тоже звонким от тишины и весеннего ожидания.
А может, это кровь в нем звенела? Кровь в миллионах вдруг взбудораженных жилок?
А Инка сказала:
— Как тут тихо! И таинственно. В каждом домике мне чудится тайна. И за каждым деревом. Тебе не чудится?
— Я знаю, кто тут живет. Для меня они вчерашняя тайна.
— А все-таки… — Она не договорила.
«Да, — подумал он, шагая от больницы к метро. — Всего год назад это было. Нет, чуть побольше года. А пролетело времечко, как один день, бесшабашное и молодое. А говорят — молодость не возвращается!»
Они истопили печку.
— Ты любишь меня? — спросила Инка.
— Как никого и никогда.
Она помолчала. Простыни уже согрелись. В печке все еще потрескивало. Раздражающе пахло зимовалыми на морозе и оттаявшими сейчас яблоками. На желтом сосновом потолке висели капли. Их не было бы видно, если бы не тени, которые они отбрасывали. Тени делали капли длинными.
— Ужасно! — сказала Инка. — Что из этого получится? Я всегда остерегалась таких, как ты.
— Каких? — спросил он и насторожился.
— Безрассудных. И влюбчивых. И привязчивых. И честняг. Такие все воспринимают серьезно.
— Я, значит, такой?
— Ты хороший. Такие все хорошие. Я их всегда боюсь.
— Боишься? Почему?
— Ты же умный, зачем спрашиваешь?
— Скажи, скажи?
— Ну слушай… Такие обязательно нарываются на разные осложнения. В семье, на работе. Они непременно честны, храбры, хотят идти до конца. А я разве не человек? Разве не женщина?
— Ну?
— Ему кажется, что все нипочем. А когда начнутся спросы, он же раскается. Разве бросит семью, работу, машину, положение? Не бросит! Бросит меня.
Он долго лежал молча. В печке перестало трещать. За окном грустно вздохнул ветер. Где-то поскреблась мышь и затихла. На бумагу, на которой лежал недоеденный ужин, со звоном упала с потолка капля.
— С кем ты из наших была знакома? — спросил он, будто пистолет к виску приставил.
— Из наших? Да ты что? — В ее голосе послышалась растерянность. — Почему ты думаешь, что я с кем-то была знакома?
— У тебя странная манера знакомиться на ходу. Я видел это только что в электричке. Ты смотрела разным прохвостам в глаза, как будто тебе что-то надо от них.
— Это не прохвосты, это обычные пассажиры. Нет, пожалуй, не совсем обычные. Они интересные. С ними было весело. Разве ты не смеялся?
Да, он смеялся их анекдотам, но все равно…
— Я был зол, как черт.
— Ты ревнуешь? Разве это не глупо? Разве ты имеешь право?
— Но я тебя люблю!
— И я тоже, — сказала она. — Разве тебе этого недостаточно? Разве я с ними, а не с тобой? Помаши им ручкой и успокойся…
«Действительно, — подумал он, переходя большую пустынную площадь с угла на угол, — действительно, я был глуп и все воспринимал всерьез. Что мне от нее было надо? Она ведь вся была моя. Вся, до последней клеточки…»
Но его с самого начала пугала ее общительность, которая, он это понимал ясно, держалась на удивительном знании людей.
— Откуда это у тебя? Откуда? — настойчиво допытывался он.
— Дорогой, — сказала она то ли в шутку, то ли всерьез, — любовь — моя вторая профессия. Звучит? А она хороший исследователь…
Он тогда посмеялся вместе с нею. А это, оказывается, была правда. Тяжелая правда, в которую он и теперь не совсем верил. И когда он спросил ее прямо, называя это точными словами, она сказала, ничуть не обидевшись: «Что ты, дорогой! Я просто награждаю маленькой радостью таких, как ты. — И опять все это было вроде шутки. — Разве ты не согласен со мной?»
«Разве, разве…» Она любила это словечко. Оно придавало ее речи наступательность и выражало удивление. Милое, наивное удивление, которое заставляло верить ей, когда она говорила неправду, и не верить, когда говорила правду.
— Знаешь, — сказала она, когда все прошло и они успокоились, — я что-то проголодалась. Давай выпьем «Карлова мискета» и доедим твоего жесткого рябчика, которому послезавтра, наверно, было бы сто лет.
Он начал вспоминать, как они доедали рябчика.
Он все добивался от нее ответа насчет знакомства со своими, из института.
— Я тебя ревную ко всем мужчинам, — сказал он шутливо, но зная, что говорит правду, — готов всех разогнать и набрать только женщ