Полнолуние — страница 38 из 58

тревожно шуршит под ногами. А это никак не нарисуешь.

Какая-то странная пустота во мне, и в то же время меня жжет всю нестерпимо больно. Мной овладевает странное чувство то ли потери непоправимой, то ли ожидания несбыточного. Еще никогда со мной не происходило такого, в чем я не могла бы разобраться.

Не замечаю, как продрогла на ветру.

Надя — мы живем с ней в одной комнате — вскипятила чай, где-то расстаралась сушеной малины, заварила. Я беру в ладонь несколько темных комочков, которые когда-то были красными ароматными ягодами. Было время, приятнее этих ягод не знала ничего на свете. Может быть, потому, что кроме малины, дикие заросли которой были неподалеку от нашего детского дома, я, в сущности, не едала других ягод, пока мы не оказались в Подгорске.

В горячей ладони сухие ягоды малины размякли и запахли густо и вкусно. И мне приятно и в то же время грустно оттого, что уже не вернется детский дом, где жилось не так уж плохо, не вернется время, когда все было ясно и сегодня и завтра, когда на свете не было плохих людей, кроме ночного дежурного, который загонял в постели.

Я выпиваю чай с малиной. Мне вдруг делается тепло, приятно.

— Вот ведь как раскраснелась, — говорит Надя и кладет свою руку мне на лоб. — А лоб-то холодный. Значит, ничего.

Я лежу, закрыв глаза, и думаю, что у нас в бригаде все идет совсем неплохо, если трезво, без паники подумать. Дуся осталась в бригаде? Осталась. О халтуре заикается? Не заикается. Анна Дворникова работает на школе? Работает! И Норкин, товарищ Степан Степанович, утерся? Еще как…

Но что-то меня все-таки беспокоит. И когда со мной остается только это «что-то», меня снова охватывает растерянность.

— Надя, а как Сергей, толковый?

— Толковый. Ты его многому обучила.

В голосе Нади слышатся странные, непонятные для меня нотки: она вроде гордится Сергеем. И мне делается грустно и больно, наверно, оттого, что не я учу его.

Ну и пусть. Мне его не жалко. Я жду другого, и он придет.

7

Через неделю ушла Дуся. Она еще раньше подала заявление и, когда наступил по закону срок, не вышла на работу. Вот так взяла и не вышла.

Накануне она была то молчалива и озабоченна, то странно оживленна. Смотрела на меня и заискивающе и настороженно, а иной раз с явной ненавистью, и я не могла понять, что с ней. Только вот сейчас, когда Дуся не вышла на работу, мне стала ясна ее тогдашняя неуравновешенность.

Никто, кроме меня и Тани, еще не знает о нашей беде. Таня ходила в контору с утра и видела там приказ насчет Дуси, встретила Норкина и расспросила его. Я уговорила Таню пока никому ни слова. Позвонила в контору. Все оказалось так, как рассказывала Таня. Дуся устроилась в ЖЭКе.

Это было предательство. Предательство Дуси, ее моряка, предательство Норкина. Иначе я не могла это назвать. Да и как по-другому назовешь, скажите, пожалуйста?

Я крашу перила балкона на третьем этаже. Тонкие железные прутики ускользают из-под кисти, капли синевато-серой краски летят вниз на заиндевелую землю, и даже отсюда, сверху, видна на белом темная мелкая дробь.

Чьи-то следы на изморози тротуара: широкий каблук и укороченный куцый носок.

«Нарисовать бы это», — отчужденно думаю я. А потом чуть пригрело солнце, изморозь сошла, и следы потерялись среди темных влажных капель на асфальте.

Может, это Дусин след… Шла, не дошла… И вот след стерло.

Как же так получается? Почему? Я помню Дусю с того самого дня, когда нас привезли в детдом. Жили мы с ней душа в душу. Радость на двоих — две радости, горе на двоих — половина горя. Удивительно практичная, она учила меня, как надо постоять за себя, за бригаду, как не бояться начальства и не уступать никому.

И все это, наверно, морячок… Знать бы мне, что так все закончится, я отвадила бы его в первую же неделю. Ходил, всех нас конфетами угощал, тихонько насвистывал свои моряцкие песенки, а мы и уши развесили, растяпы. И я в первую очередь.

Какой я к черту бригадир, если свою подругу упустила, подругу, которую любила и с которой так долго жила вместе…


— А я что могу сделать? — удивляется Норкин, когда ему прямо говорю, что он не имел права отпускать Дусю.

— Закон! Две недели — и привет, я ваша тетя. Она и спрашивать бы нас не стала. Поняла, птаха-голуба?

— Все равно не имели права. У нас такая бригада, мы сами должны решать. А вы нам назло… Это нечестно.

— А вы с нее честность спрашивайте, — злится Норкин, и на бледной его правой щеке дергается мускул. — Раз у вас такая бригада, чего же она от вас скрывала свои намерения?

— Вы не должны были так поступать. Это предательство с вашей стороны.

— Да ну?! А не думаешь, что скоро одна останешься? Дистиллированная бригада, на свет посмотришь — чиста, как слеза. Только какой живой организм уютится в ней? Да ни один не уютится. Нечем в ней жить-питаться. А Дуся толк понимает. Умница. Что ей у тебя, какой интерес? Подзаработать? Ни-ни! Выторговать что-то у прораба для бригады? Нет, лучше соседке отдам, зачем же своим? Свои пусть как солдаты живут. А не думаешь: пока дают — бери, а то давать не станут. Иной раз и глаза закрываешь не то что на слабость какую, но и на придурковатость.

— На мою, что ли?

— Хотя бы… Ох, темное это устройство — человек, птаха-голуба…

— Неправду вы говорите. О человеке неправду. Человек не такой, как вы думаете…

— А какой? Ну, скажи, какой?

— Я верю человеку. Я знаю, он хороший…

— И я верю. Да. Только я верю в такого, какой он есть. А ты рисуешь себе Иванушку-дурачка. Он и прост, как вот этот гвоздь, Иванушка-то дурачок. Ну, и в то же время… Даже гвозди-то бывают разные. А ты хочешь, чтобы люди были одинаковы.

Он повертывается и шагает прочь от меня.

— Нет, постойте! — останавливаю я его. — Постойте! Не хочу, чтобы все были одинаковы. Хочу, чтобы все были хорошие.

— Так не бывает, Маргарита, — оглядываясь, бросает он. — Я ж тебе на примере показывал. Вот! — И он снова лезет в карман дождевика, видно, за гвоздями. — Ну, ладно, не морщись, не буду я тебе показывать гвозди, если не по нутру. Возьми, к примеру, человеческий материал, наш с тобой. Вот участок. Мой. Я его знаю вдоль и поперек. У меня есть твоя бригада, а есть и Кукушкинская. Не бригада — развалюха. Сплошные пережитки! Кукушкин мой кореш, но я тебя на него не променяю. А мне ты и он нужны. Ты у меня как бы знамя. Поняла? Под твоим прикрытием его шершавость не так видна.

— Значит, мы для прикрытия?

— Фу-ты, как понимаешь! Да я вам прежде всего нужен, а не вы мне. Поняла? Это я тебе для образности, ох ты, птаха-голуба… Ну, чего брови хмуришь? Иди работай. Всякое бывает. Не уложилась Дуся в ваши рамки, что поделать? Ты бы не людей под правила подстраивала, а правила под людей. И не ушла бы Дуся. А работница какая, художник!

— Не умею я так. Уйду, все брошу.

— Вот это зря. Какая ты еще неспелая, Маргарита.

— Наплевать мне на все!

— Не плюй. Это такое дело, что плевать нельзя. Ни в каких случаях! Бригадир — должность. А в должности человек чувствует себя независимым. Вот я, скажем, — плотник первой руки. Если пойду на свое положенное место, то намахаю топориком — не то что получаю теперь. А вот в плотники не пойду. Ни-ни! Был бы там рабочей силой, и все. Нужен кому? Сам себе. А теперь всем нужен. Все от меня зависят. Вы от меня зависите? Да! А Горев? Сам Николай Михайлович Горев зависит. Как в конце квартала припрет, так Горев готов у меня в ножках валяться — дай, товарищ Степан Степанович, план. А я могу дать, а могу и не дать. У него могут быть приятности, а то и неприятности. А ты — брошу! Ты же людям нужна… Да если бы со мной была покладистей, жила бы как принцесса. Что у меня, сердца нет, что ли?

Я не понимаю Норкина. Неужто он так думает? Я не понимаю и себя. Почему я его слушаю и не отвечаю на его бредовые слова? Мне хочется закричать, но в горле стоит твердый ком, он мешает, и я не могу ни проглотить его, ни вытолкнуть.

Как же может быть такое: человек не заинтересован, чтобы все работали хорошо, чтобы все были хорошие?

8

— Я думала, плюнете на меня — и ногой разотрете.

В голосе Дуси, хотя она старается придать ему уверенность, слышится тревога.

— Так и не пустишь в дом?

Дуся все еще стоит в дверях, как бы прикрывая собой вход.

— Ну, что ты, Рита… Я просто растерялась.

— Что-то на тебя не похоже.

Я прохожу в дом. Еще недавно тут мы работали, и комната походила на большой ящик из-под спичек, если смотреть изнутри. Теперь все было уже обжито: обыкновенно, привычно. И новые рамы в окнах белы от блестящей нитрокраски (это она зря, цинковые белила лучше).

— Не оступись, — предупреждает Дуся, — второй раз покрасила пол. Васе страсть нравится чистота. Сам полы моет, привык на флоте палубу драить. Вот я и решила, чтобы полегче было…

Я прохожу по доскам к столу, сажусь. Какая-то скованность владеет мной, будто я в чужом доме, у чужих, будто Дуся никогда не была мне подругой. Она стоит в дверях на кухоньку, и на лице ее ожесточение.

— Что, уговаривать пришла? Решили, чтобы я вернулась?

— Решили, чтобы ты не возвращалась…

Дуся как-то вся подается из дверей, вроде недопонимает меня, и ждет, когда я повторю. Но я не повторяю. Я шла сюда и, против своей убежденности, против воли, думала уговорить Дусю. Брошусь ей на шею, скажу такие слова, против которых никто не устоит. Но Дуся сразу охладила меня, и те единственно верные слова, что я хотела сказать, пропали.

— Я пришла потому, что верю тебе.

Дуся еще сильнее подается вперед, но из дверей все-таки не выходит.

— Рита! Я так и думала, — говорит Дуся, — ты все понимаешь.

— Понимаю, — отвечаю я, и мне хочется заплакать.

— Как я могла с вами… У меня ведь свое на уме: Вася, дом. Я так давно хотела этого. Лежу, бывало, в нашей детдомовской спальне и мечтаю, когда стану взрослой, и полюблю парня, и буду жить с ним в отдельном доме. А у вас совсем другое было на уме, я знала.