Платунов уже было отчаялся найти своих земляков, без всякой надежды подошел к крайним в ряду весам, за которыми стоял щупленький старичок с кудельной жиденькой бородой, узким личиком худого ребенка. Бородка, усы у него были белыми, не подкрашены табачным перегаром, лицо было светлое, как после бани, и весь он был такой чистенький, аккуратненький, что Платунов, подходя, подумал, — такому в самый раз торговать бы в аптеке.
Но, взглянув на руки, Платунов удивился их непомерной мощи: толстые короткие пальцы с крепкими суставами, ладонь широченная, запястье загорелое, густо переплетенное веревками плотно наполненных вен.
«Им пришлось поработать на своем веку», — подумал Платунов об этих могучих работных руках, так не соответствующих апостольскому облику старичка.
Странное дело: Платунову чем больше он ходил по рынку, тем все более навязчиво казалось, что он где-то уже видел всех этих людей: и молодаек, которые набивались ему с медом и капустой, и того старика с топором, и этого вот с необыкновенными, как у рака клешни, руками. Он еще не знал, что это возвращались к нему впечатления далекого детства, которые он забыл или думал, что забыл. Поразительны законы человеческой памяти. Неведомо где до поры до времени хранит она однажды виденное, которое вроде бы и не пригодится никогда в жизни. Казалось, никогда не вскроется драгоценный сейфик с упрятанной навсегда тайной. Но вот встретились эти руки, и где-то в запасниках памяти нашлась зацепка, и руки старика показались знакомыми.
Крестьянские руки… Он видел их давным-давно. Но сейчас Платунов смотрел на них как на какой-то анахронизм. Про себя он давно решил, что таких рук уже нет в природе — некрасивых, негармоничных складу нынешнего человека, его мыслям и мечтам. Их и не должно было быть. Этот деревенский апостол выдумал их себе.
— Вы, случаем, не из Заборского района, товарищ?
Апостол зорко взглянул на Платунова голубыми глазами любознательного школьника.
— Из Заборского, — сказал он ласково, точно хотел утешить Платунова, но Платунов, заранее ждавший другого ответа, не обрадовался, не возликовал, а растерялся: возможность уехать в район, когда она стала такой вот близкой, испугала его. Как всякий упрямец, Платунов терялся в трудных неожиданных случаях, в то же время, как всякий упрямец, он быстро подавлял свою слабость, овладевал собой.
— Так прямо из Заборска? — переспросил Платунов.
— Прямехонько, — утешительно-ласково проговорил старик.
— Домой когда же? — Платунов еще не овладел какой-то частицей своей воли, все еще чувствовал некоторое смятение.
— Да сегодня и домой. Кончим базарить — и айда.
— И не боитесь в ночь?
— А что бояться-то? Автомобиль у нас вездеходный. Ночью-то, поди, ловчее ехать, страхи не берут.
— Значит, я с вами еду, — твердо сказал Платунов как о деле, давно решенном. Он не просил, не уговаривал, просто сказал, что поедет.
— Поди, уместимся, — сказал старик. — Ежели без груза.
— Без груза, — сказал Платунов.
— Так и передам Старшой. Пошла квитанции оформить в кооперативный торг. Да к дочкам еще собиралась. Офицерша одна-то у нее. А другая бухгалтер в банке.
Платунов прервал старика — болтовня его раздражала, — спросил:
— Плоха дорога, товарищ?
— Дорога-то? Ночью ехали — не видели, — сказал Апостол. — На похороны или по служебному делу?
— На похороны, — сказал Платунов.
— Да уж известное дело. С ними не погодишь.
Апостол еще больше сделался неприятен Платунову своей докучливостью — вынудил нехорошо соврать насчет похорон.
Вездеходный автомобиль стоял неподалеку от рынка. Это была обыкновенная «техническая летучка», купленная колхозом еще у МТС. Все приспособления изнутри короба были выброшены, и летучка в самый раз пригодилась для доставки в город то мяса, то живого скота, то других продуктов рыночного спроса. Высокий короб с небольшими зарешеченными окошечками по бортам давно не красили, он был обшарпанный и пегий, понизу весь заляпанный глиной.
Ждали Старшую. Апостол, звали его Антон, в который раз принимался пересчитывать деньги, сидя на ящике у заднего, замотанного цепями колеса. По тому, как дрожали толстые неуклюжие пальцы старика, как им не подчинялись помятые пятерки, трояки и замызганные до неузнаваемости непрактичные в большом обороте рубли, Платунов понял — не сходятся концы с концами.
Старик невыносимо раздражал Платунова. Раздражала его скаредность, его неестественные, негармоничные руки, его походка, когда он вскакивал и начинал зачем-то бегать вокруг машины: шаг у него был широкий, старик будто припадал к земле — так ходят низкорослые люди, широко шагая, стараясь показаться как можно солиднее. Когда начал накрапывать нудный осенний дождь, старик подобрал с земли холщовый мешок, аккуратно, пачку за пачкой, уложил в него выручку и с невероятным проворством шмыгнул в кабину. Платунов знал, что он и там сразу же примется пересчитывать деньги. И то, что он не вспомнил о Платунове и не пригласил его в укрытие, еще больше усилило раздражение. Ему пришлось самому догадаться и залезть в полутемный короб, где пахло сырыми овчинами, махорочным перегаром. Короб казался пустым. Но когда глаза привыкли к темноте, Платунов разглядел лежащего на бараньих шкурах детину в ватнике, кирзовых сапогах, на голове его была кепчонка, надетая козырьком назад.
«Черт меня дернул придумать себе все это!» — в первый раз с внутренним раскаянием подумал Платунов. Но тут же вспомнилась вся эта история с путевкой, и раскаяние тотчас прошло.
По крыше короба звонко барабанил дождь. Капли стали залетать в короб, и Платунов отодвинулся от двери.
Детина шумно завозился на шкурах, рыгнул.
— Дед, — донеслось до Платунова, — Старшая вылупилась?
— Не вылупилась, — ответил Платунов, хотя обращались не к нему. Ему просто понравилось слово.
Малый минуту лежал, не шевелясь, потом рывком приподнялся.
— А, это вы, пассажир… А где дед?
— В кабине, деньги считает.
— Ага, приметили! Он без этого не может. — В голосе Малого слышалась всепрощающая нежность, какой старший прощает шалости младшего.
— Что он, кассир, что ли?
— Угадали.
— А вы кем тут? — спросил Платунов. — Водитель, что ли?
— Коробейник, — со снисходительной интонацией в голосе проговорил Малый.
— А Старшая, кто она?
— Торговлей в колхозе заведует. Торговля у нас богатая.
Некоторое время они молчали. Дождь монотонно барабанил по коробу.
— А у вас, значит, тоска по родине? — спросил Малый. — Говорят, даже наука такую болезнь определяет.
— Да, тоска, — подтвердил Платунов, поняв, что старик не сказал Малому об их разговоре, вынудившем Платунова соврать насчет похорон.
— Бывает же такое, — вздохнул Малый и повалился на шкуры.
— Ностальгия, ничего не поделаешь, — сказал Платунов. Эта ложь, не то что давешняя, была нестрашной. Наоборот, она казалась Платунову даже красивой.
— Но-сталь-ги-я, — произнес Малый вразбивку, как бы прожевывая это слово, и уже глухо, наверно, уткнувшись лицом в шкуры, сказал: — Бабушкина болезнь, а так хорошо называется.
— Почему бабушкина? — удивился Платунов, но Малый молчал. Скоро послышалось его смачное сопение. Он снова преспокойно спал.
Платунов сидел и слушал, как барабанит дождь по коробу, как чмокает во сне губами и сопит Малый, как шаркает ветер по старой, изношенной обшивке. А может быть, это не ветер, а Апостол все еще пересчитывал деньги?
Привалившись к стенке, Платунов задремал.
Темноту короба рассек белый неживой луч карманного фонарика, заметался в узком пространстве и уперся в Платунова, как бы пригвоздив к стене. Платунов, проснувшийся от сильной тряски, ждал, что сейчас услышит голос Апостола и увидит его негармоничные руки и пачки замусоленных денег в них. Но раздался женский голос, грубоватый, какой-то обветренный:
— Что всполошились-то? Садитесь к кабине, меньше трясет…
И мертвенно-белый луч фонарика прочертил, точно указка, темное пространство и споткнулся о стенку кабины.
А Платунов подумал: «Должно быть, Старшая. Практичная, как моя Дуся. Дуся сказала бы точно это же. Не прибавить, не убавить…»
Луч света метнулся внутри короба и остановился на его лице. Платунов зажмурился. В это время короб сильно мотануло, и он полетел на пол, лицом в шкуры.
Когда он дополз до скамейки у кабины, тяжелое раздражение снова овладело им. Он плевался и никак не мог выплюнуть изо рта шерстинки. Все лицо было в какой-то липкой дряни, пальцы рук слипались.
— Остановите! — закричал он, не в силах сдержать рвоту. — Мне умыться! Умыться хочу!
Женщина, невидимая в темноте, забарабанила по стенке кабины. Заскрипели тормоза. Звякнул замок на задней дверце.
Вода в канаве была дождевая, чистая, пахла свежим холщовым полотенцем. Платунов нашел лужу поглубже, вымыл руки, перебежал канаву и тут поблизости нашел болотный бочажок, пополоскал рот, умылся, смочил и долго тер голову носовым платком.
— Что это вы так? — услышал он над собой голос Старшой. — Нездоровы? И в такое лихопутье…
Наталья Ускова — так звали Старшую — погасила фонарик и подумала о том, какой странный он, этот пассажир. Схватился в такую даль, а вырядился как на свадьбу. Остроносые ботиночки, белая рубаха с галстуком, шляпа мохнатая, с узенькими полями. На втором десятке километров его уже укачало. И какие-то молитвы читает, святых вспоминает…
Но голос его… Где она его слышала? Или это ей почудилось?
— Я уже ничего, — бодрясь, сказал Платунов. — Недаром, чтобы родиться заново, люди придумали умывание.
И опять она уловила в его голосе знакомые интонации.
— Посветить? — спросила она, видя, что он направился к канаве.
— Пожалуйста, — сказал он. — Большое спасибо.
И подумал, что Старшая, должно быть, культурная женщина, понимает толк в людях.
Он шел, и впереди его бежало мертвенно-белое пятно света, он наступал на него, но оно ускользало и снова удалялось, колеблясь и прыгая, как бы тянуло его за собой.