«Какого черта они не упросили меня выйти! Знали же, что будет тряска», — едва подумал Платунов, как очередной толчок бросил его на дно короба.
Он потерял счет этим рывкам и броскам. А когда услышал голос Старшой, понял, что короб стоит. Колени его, затылок, лоб болели от ударов.
— Все-таки выползли! — в голосе Старшой слышалась радость. — Живы?
На миг Платунова окатила жалость к этой женщине, принимающей на себя такие муки, но раздражение тотчас погасило незваное чувство, и он сказал:
— Мучаете себя и людей… И все зря.
— Почему зря? — удивилась она, в темноте усаживаясь в противоположном углу. — Ни одной тушки еще не выбросили в канаву, все в городе по рукам расходится. Как об этом вспомнишь, так и подумаешь, что не зря.
— Подождали бы дороги, что ли…
— Кто ждет, тот в цене проигрывает, — сказала она и вспомнила его, длинноногого, в кремовой рубашке.
— И без того весь рынок завален. Сам видел.
— Завален… Может, такое и будет, когда дороги устоятся. А нам деньги нужны — за трактора платить, — сказала она и подумала, что, может быть, это все-таки не он. Не тот Вася Платунов, лучше всех танцевавший деревенскую кадриль, обходительнее всех умевший обращаться с девушками? Спросить? Неловко как-то. Неловко, да и вспоминать тогда будет нечего: вот он весь тут, гляди, любуйся!
Верещал мотор под днищем. Скрипуче жаловался на свои непомерные муки старый, расхлябанный короб…
Как мало запомнилось хорошего из их знакомства…
Вот разве что игра в горелки. Под конец праздника, когда все утомлялись и когда незаметно — для постороннего глаза вроде все друг к другу относились одинаково ровно — сами собой складывались парочки, горелки были незаменимой игрой.
Вставали девушки в круг. Парни грудились в сторонке, а потом, обходя круг, каждый выбирал себе пару. Девушки ждали, когда ее спины коснется чья-то рука. Надо было догнать убегающего парня, задеть его рукой — и вместе возвращаешься в круг. Идешь по сонной уже улице, когда-то травянистой, а за праздник вытоптанной, как гумно. И если люб выбравший тебя парень, идешь не спеша. А если не люб, спешишь поскорее добежать до круга.
Та ночь светлая была, незакатная. Свет никак не хотел уступать место темноте. Лес стоял будто во сне — весь в пепельно-серебристом свете. Река под горой отсвечивала бело, и не было в ней темной глубины, а над ней темно-голубого неба.
— Смотри-ка, река как слепая, — сказала она, когда он выбрал ее и они убежали на самый край деревни, откуда с горы виднелись недавно скошенные нырковские луга, река в плоских берегах, а за ней родная Наташина деревня Плоская.
— Ты погляди на небо, — сказал он. — Сколько у него глаз, и все они смотрят на нас с тобой. Это вот созвездие Рака, а это Тельца, а это Заяц…
«Странно, — думала она, — все земное переселилось туда».
Ей было хорошо от сознания того, что и там есть знакомое, деревенское, и оттого, что он все это знал.
Они ушли тогда в поле. Половина его была уже убрана и смутно серела стерней, дальше, к заполице, оно белело спелой, припавшей к земле рожью. Тишина такая, какой не бывает в поле. Ни птичьего крика, ни ветреного шороха. И они одни-одинешеньки. Только вдалеке, у самого леса, темнел уснувший комбайн, а рядом с ним чуть заметное отсюда красное пятнышко костерка.
Она не помнила сейчас, что он еще говорил тогда, только ей было хорошо от его слов, и чужое, незнакомое своими контурами поле казалось своим, и она думала о том, что когда-то будет рядом с ним тут жать рожь, косить клевер, теребить лен. И это будет ее поле, как и его.
А потом они лежали на копне соломы… Нет, это было в другой раз. И уже на ее, плосковлянском, поле… В соломе было тесно и душно. Кололо шею и руки. Василий говорил, говорил. Она знала, что ему надо было от нее, но не смела и подумать об этом. Как же так, ведь он даже не сказал, что выбрал ее в невесты? И она молчала в ответ, просто лежала и молчала. Что будет потом, после свадьбы? Стыд-то какой на всю округу! Свекровь не сможет тогда показать бабам ее ночную рубашку, свидетельство ее непорочности. Ей стыдно было бы за него, и за свекровь, и за себя, конечно.
Она ясно вспомнила, как он рассердился и спрыгнул с копны. Шорох соломы и его шумные шаги по стерне долго помнились ей.
В ту зиму она перепряла целый воз волокна. Из пальцев сочилась кровь. Неутомимо жужжало колесо самопрялки. Тонкие крепкие нитки льняной суровой синевой наматывались на катушки. Весной она наткет много-много пестрядного полотна, а придет время, нашьет Васе красивых рубах, каких не носил еще ни один деревенский мужик.
Это была первая зима, когда Наташа начала невеститься. Она любила ездить на ярмарки в Заборье. Ярмарки были шумные, веселые. Девушки-невесты ходили стайками — у каждой деревни своя. Одевались в самое лучшее, что способны были дать родители.
На Наташе была голубая суконная шуба с собачьим пышным воротником, похожим на нынешние чернобурки. Кому из ее родителей пришла в голову мысль сшить такую необычную по тем временам шубу, Наташа не знала. Может, эта необычная шуба, а может, и полное миловидное личико девушки с уснувшими на зиму мелкими веснушками привлекали необыкновенное внимание парней. С Наташей знакомились, заговаривали. Она то и дело перехватывала устремленные на себя откуда-нибудь из толпы взгляды. В ее руках уже были три кулька конфет и пряников, как признак особого расположения парней. Но только все эти кульки она променяла бы на один, на тот, который согрел бы в руках Вася Платунов.
Но Вася Платунов, она знала, сидел в тот день в какой-то районной канцелярии и писал бумаги. Ей хотелось узнать в какой именно, но спросить не хватало смелости.
Вскорости она узнала, что Вася уехал на курсы в область.
Весной она получила от него письмо. Это было первое в ее жизни письмо, и не помнила, чтобы в их доме получали письма. О чем он писал тогда, память не сохранила, но листок, с размашистыми строчками на одной стороне, она не забыла до сего времени.
С неделю она в уме сочиняла ему ответ. Ответ получался длинный, страниц на сто, а когда села писать, то написала всего полстраницы. Главной новостью, которую она сообщала ему, была: «А вчерась набежали сваты, но я не вышла из-за печи, как тятя и мама ни тягали меня оттудова…»
Ответ был короток, как приказ: «Замуж не выходи, ни за что…»
«А от женихов не было отбоя». Наташа улыбнулась в темноту короба. И если бы увидел Платунов на постаревшем, но все еще миловидном лице эту удивительно светлую улыбку, он окончательно перестал бы что-либо понимать из окружающего. «Чему она улыбается, эта женщина, — подумал бы он, — женщина, вынужденная возиться с тушами мяса, обреченная на бездомье? И есть ли у нее муж, дети?»
Да, муж у нее был. Она вышла замуж на третью зиму после не отмененного им письма-приказа. Когда он приехал уже студентом в гости к своей двоюродной сестре — родители его куда-то переселились к тому времени, — у Наташи уже качалась в зыбке дочка, доярка теперь в колхозе. Перед войной родились еще дочка и сын… А потом уж, после лихолетья, грешная безмужняя любовь наградила ее еще двумя сыновьями.
Не святая же она, черт возьми! Это только в книжках живут святые военные вдовы…
«А все втроем, — обрадованно подумала она, — и лихолетние парни тоже отслужили на флоте. А теперь плавают на торговых по морям-океанам».
Она очнулась от воспоминаний — под днищем короба волком выл мотор.
— Доехали?
Платунов высунулся в открытую дверь — нет, Заборьем и не пахло. Ночь сырой темнотой заливала все вокруг. Где-то рядом трещали ветки, не точно, с промахами, стучал топор. Смачно сопя, кто-то копался у заднего колеса. Сопение стихло, и Платунов услышал голос Малого:
— Слезай — приехали. До Заборья еще двадцать верст. А каждая верста — в бога и Христа…
— Ну, ну, ты не очень… Женщина с нами.
— Ах, ах, кудах-кудах… — пробормотал Малый.
— Не скоморошничай. Что за смех, когда сидим в яме? Глядеть я за тебя должен?
— Глядят за меня семеро, только я один вижу…
— Расхвастался. Вылазь поживее. Не понимаешь, что я уж не чувствую своих ног?
— Выйди да покопай, в момент согреются.
— Ты меня не тыкай и не указывай, что делать.
— Вы наперед начали меня тыкать, — сказал Малый сдержанно-недружелюбно. — А с указками тоже наперед полезли.
Послышались хлюпающие шаги. Голос Старшой спросил:
— Ну, что видно? Глубока промоина?
— Легли на грунт. Диффер вцепился в землю — не вырвешь. Что ты в темноте шастаешь?
— Фонарик обронила.
— Жалко, — сказал Малый.
Платунов скрипнул зубами: хотелось выругаться, чтобы отвести душу. Он ненавидел расхлябанного Малого, который посадил машину в промоину и ему хоть бы что, и Старшую, которая примиренчески ко всему этому относится, и Апостола, который посиживает себе в тепле кабины. С такими попробуй подними деревню! Они и последнее, что есть, пустят по ветру.
Наталья подошла к машине. В черном мертвом квадрате открытой двери она увидела не по-живому белеющее лицо Платунова, будто высеченное в плотной темноте, и тут окончательно узнала его. Она узнала его не по горбатому носу, не по плотно сжатым тонким губам, не по характерному шишковатому лбу с висками, будто вжатыми в голову, — такие лица можно, наверно, встретить, — а по выражению его. Ей трудно было определить, что это за выражение, да и одним словом не определишь. Это было сложное отражение души человека, скрытного, без большого ума, но с трудно понимаемой претензией на превосходство над другими. Это угадывалось еще тогда, давно, но сейчас было определенно и ясно.
«Да, он всегда хотел быть выше всех, — подумала она. — Всегда. Когда родился, и то кричал, должно быть, не как все. Не гляди, что деревенский».
Она бросила возле машины хворост, который наломала в березняке, спросила Малого:
— Надо еще?
— Тут и воза не хватит, — ответил тот сердитым голосом.