Полнолуние — страница 56 из 58

Как здорово, что есть он и что есть фабрика, и добрая тетя Дуся, и хорошие машины, и прочная нить, которая за день ни разу не порвалась. Если бы не было фабрики, что бы она делала весь день? У нее не хватило бы терпения ждать его, и она, наверно, бросилась бы в море с крутого берега и поплыла навстречу кораблю-лебедю.

Евдокия Петровна весь день поглядывала на свою балованную и радовалась за нее и грустила, что у самой-то вот это прошло-прокатилось. Горькая была молодость, военная.

Не стерпела Евдокия Петровна, подошла к Митьке. Спросила, кладя руку на плечо:

— Пришло, Людмила? — Она впервые назвала ее так, будто впервые увидела, что она уже никакая не Митька.

— Что пришло? — не поняла Митька и взглянула на уточины и затревожилась.

— Ну это самое…

Митька поняла. Потупилась, будто виноватая. И вот вспыхнула вся, зарделась, расцвела и ничего не сказала.

— Да, у всех бывает… Как почка на дереве весной, так и сердце должно открыться. Не запрешь его, бабье-то, неудержимое.

Митька промолчала. В ней все ныло от усталости и все пело от предчувствия чего-то необыкновенно радостного.

— Хорош ли хоть? Так бы и отдала тебе свое бабье, мудрое, как оно нужно в твои годы бывает! А потом уж и ни к чему оно. Только жалость одна, что не было вовремя.

— Что вы, тетя Дуся… — едва смогла выговорить Митька, а сама подумала о том, какая она счастливая и мудрость ей ни к чему, потому что все ясно без всякой мудрости. И тут она вспомнила, как он загрустил, когда она не разрешила ему обнять и поцеловать ее, и, уходя, оглянулся, когда прошел половину трапа. А если бы она разрешила, он оглянулся бы не один раз. И еще она подумала о том, как он страдает и мучается, взяв с чего-то в голову, что раз она не разрешила, значит, не любит. Это же надо только вообразить!..

Она заплакала горько и неутешно, и никакие расспросы подруг не могли вырвать из нее ни единого слова. Только когда все разошлись и рядом с ней осталась одна тетя Дуся, Митька с трудом выговорила:

— Я ему не разрешила…

— Что ты ему не разрешила? — голос Евдокии Петровны звучал строго.

— Обнять… Он хотел обнять меня. Поцеловать… на народе!

— Ну и правильно. Не реви. Руки у них всегда длинные. Вот и распускают, — сказала тетя Дуся.

А соседка по станку, жена рыбака, заметила осуждающе:

— Дура, все моряки так прощаются. Суровые люди, а сердцем что дети — чувствительные.

— Знаю я их чувствительность! — сказала сердито тетя Дуся. — Таким только своего достичь. Пока он не достиг, он под твоим окошком денно и нощно торчать будет.

«Откуда она знает?» — с ужасом подумала Митька.

А тетя Дуся продолжала:

— Ну и как такого не пожалеешь? Как такому не поверишь? Из-за жалости и слепой веры сколько мы, бабы, ошибок делаем!

«И я его жалею. И я ему верю. Все точно», — подумала Митька.

А тетя Дуся не унималась:

— Ничего не знаешь о человеке: работяга он или ленив, честен или вороват, смел или так себе — тряпка, голодом будет тебя морить или нежить будет, а вот полюбит глупое сердце — нет силы остановить.

«И я ничего о нем не знаю, — подумала с испугом Митька. — И я полюбила — нет силы остановить».

— А когда в тебе слабинку увидит, начнет капризы вытворять, обиды показывать.

«А может, и он такой?» — подумала Митька, и что-то вдруг погасло в ней. Ей вдруг показалось, что она больше никогда не будет радоваться, и сделалась такой же старой и мудрой, как мастер тетя Дуся.

И все кругом стало обычным, как было раньше.

3

«Мудрости» Митьке хватило ненадолго. Уже через час после того, как она вернулась домой с работы, ее потянуло к окну, чтобы взглянуть на море. Она знала, что его кораблю быть еще рано, но все-таки глядела на море и думала, что все то, о чем говорила тетя Дуся, к нему не относится. Он совсем другой, ее моряк Миша Коршунов. Он и работящий, и смелый, и честный, и добрый. Он не может быть другим. Просто невозможно, чтобы он был другим. И она стала ждать его.

Она ждала долго. Так долго, будто начала ждать еще в тот далекий ледниковый период, когда по земле запросто разгуливали мамонты. Учитель истории, она помнила, так красочно рассказывал о них, будто видел их своими глазами.

Тучи, сгустившиеся над морем, чем-то походили на стадо громадных мохнатых мамонтов, и от них веяло холодом. Она не знала, как трубят мамонты и вообще трубят ли они. Но когда над морем раздался гром, ей показалось, что это затрубили мамонты.

Нечего было и думать, что она увидит его корабль. Сколько ни вглядывалась она, ничего, кроме стада мамонтов, заполнившего все небо, и черного грозного моря, она не видела. Лишь однажды, когда вскинулась молния — казалось, она прошла вначале по морю, а потом поднялась на небо и погасла, — Людмиле почудилась белая точка на воде. Может, это и был его корабль, маленький и одинокий перед буйным стадом мамонтов.

А потом хлынул дождь, южный, неудержимый. Он хлестал по резным листьям платанов, и они послушно подставляли свои лица под водяные струи, лишь изредка встряхиваясь, когда им было уж слишком мокро.

Она еще раз переоделась. Вначале, когда над платанами еще сияло солнце, она стояла у окна в своем любимом платье, ситцевом, с узором из разноцветных квадратиков. Потом, когда по небу разбежались стада мамонтов и рано стемнело, она сбросила платье и надела капроновую кофточку цвета морской волны и черную юбку плиссе. Пошел дождь, и плиссе, конечно, уже не годилось. Пришлось надеть юбку-колокол, которую она не любила, но делать было нечего. На минуту настроение ее испортилось — все этот дождь и нелюбимая юбка! Потом она снова стала думать о нем, о том, с каким чувством он плывет к берегу и как трудно было ему в пути со своим огорчением.

Неожиданно для себя она подумала: «Ничего, вот буду настоящей морячкой, тогда…» Ей стало радостно от этих мыслей и в то же время стыдно их.

«Бесстыжая ты… Какая же ты бесстыжая, Митька!» — подумала она по-утрешнему. И ей весело стало от этих мыслей о самой себе, потому что все было ясно и просто в этом мокром и темном от дождя мире.

Прошел дождь, оттрубили мамонты. Под светом из ее окна блестели листья платанов, а его не было в сыром сумраке, в царстве влажных теней. И стало вдруг пусто и одиноко оттого, что она уже знала, что он не придет.

Она уже было разделась, усталая, разбитая вся, но вдруг поспешно стала вновь одеваться. Руки никак не попадали в рукава кофты. А потом куда-то запропастился крючок на юбке.

Она выбежала во влажную парную ночь.

Он стоял неподалеку от платана и улыбался ей навстречу. Сердце ее похолодело: как же это так получилось, что она не видела его в окно? Где у нее были глаза? Под таким ливнем стоять и ждать ее? Какое же у нее сердце, что не заболело, не подсказало? Беда-то какая, беда…

— Миша… — сказала она, задохнувшись от своей вины, жалости и любви к нему. — Что же ты?.. Как же ты?.. Пойдем скорее, пойдем… — Она схватила его за руку и потащила к своему дому, к своей двери. — Ты промок весь, до ниточки, до самой последней.

Миша, шурша плащом и размахивая большим тяжелым портфелем, с которым он всегда уходил по трапу на свой корабль, бежал за ней и все смеялся и смеялся. Ему было так хорошо оттого, что она встретила его. Он не успел сказать ей хотя бы слово, чтобы объяснить, почему опоздал, извиниться, успокоить ее, как они уже вбежали, в подъезд. Он хотел остановить ее — шутка ли, ведь он еще ни разу не был тут, но не успел открыть рта, как они уже были на лестнице. И она тоже не успела даже подумать, почему его фуражка и плащ вовсе не потемнели от дождя, а были, как всегда, синие-синие, а пузатый портфель блестел явно не от воды, когда они уже стояли перед дверью на втором этаже. Она, волнуясь, отпирала дверь, не вспомнив даже строгий наказ матери о том, чтобы никто не переступал порог квартиры, кроме ее подруг, а о матросике и говорить, конечно, нечего. Торопясь, как назло, она перепутала все: отопрет один замок, запрет другой, а дверь как стояла, так и стоит перед ними, как броня. Мишка взял ключи, и дверь тотчас распахнулась. Они вбежали, обрадовавшись вначале полумраку коридора, а потом нежданно вспыхнувшему яркому-яркому свету, от которого вблизи ничего нельзя было увидеть, зато за окнами мир будто придвинулся к ним, у самых-самых стекол заблестели еще не обсохшие листья платана.

Они забежали на кухню. Митька велела ему оставить тут портфель, а самому отправиться в ванную и снять мокрую одежду. Но тут выяснилось, что одежда ни чуточки не промокла, и он хотел сказать почему, но не успел, так как Митька очень обрадовалась, что он сухой, и обоим опять сделалось весело. Они стали смеяться. Но вот он оборвал смех, притих, оглянулся, прислушался, и на его красивом лице с разлетными бровями отразилась растерянность, а потом и испуг:

— А где твоя мама? Где отец?

Ей были неприятны его растерянность и испуг: чего ему бояться, если она его за руку привела, но это чувство неприятности лишь чуть скребнуло ее по сердцу, но не ранило, и она опять засмеялась, сообщив как тайну, что отец и мама уехали на месяц в деревню. А он опять вроде бы растерялся от этого и, как-то нехорошо прищурившись, посмотрел на нее, что-то вроде выпытывая. И хотя это больнее, чем раньше, задело ее, но она тут же позабыла обо всем и, торопясь, стала рассказывать, какие чудесные носки она вязала сегодня и как ждала его, то и дело разгоняя с неба горластых мамонтов.

— Каких мамонтов? — не понял он.

— А вот отгадай! — Она запрыгала по коридору с ноги на ногу в своих новых модных туфельках, открыла дверь в первую комнату, которая была ее убежищем и в то же время гостиной. Тут стоял эллипсообразный столик. Из-под цветастой клеенки чуть не до пола свисали кисти вязаной скатерти. В углу стоял диван, а у окна маленький столик, ее столик. На нем стопками лежали уже ненужные учебники, тетрадки, гербарии луговых трав и коллекция бабочек в коробке под стеклом. Старательной ученицей была Митька… Она помнила и мамонтов, о которых слышала еще в четвертом. А то, что сравнила с ними тучи, это здорово. Фантазерка Митька…