— Теперь я вижу все эти страны. Я все вижу. Все помню и храню.
— И Страну гейзеров?
— Да! И Страну гейзеров.
Она продолжала о сыне:
— Он не стал землепроходцем. Зато я многих, очень многих влюбила в нашу землю.
— Как ты это сделала?
— Я стала учительницей. Я преподаю географию. Я рассказываю о том, как красива земля и что только человек может уберечь ее и сделать счастливой.
— Да, на свете много несчастных. Я вижу с моего холма.
Она рванулась к нему, еще не видя его.
— Алешка, почему ты не пришел ко мне?
— Разве я не шел? Как я хотел к тебе… — Он помолчал. — Ну подойди, не бойся.
Она вдруг увидела его, как тогда в раме дверей. Свет зари играл на его автомате. Ей стало грустно, когда она увидела автомат: с тех пор он не расставался с ним, и теперь уже никогда не расстанется.
— Алешка, у меня ведь есть муж.
После минуты тишины она услышала:
— Люби его. Люби!
Она бросилась к нему на грудь, оттолкнув автомат, и услышала, как гулко бьется его громадное сердце. От его толчков, казалось, дрожал весь холм, весь город у его подножья.
— Я знал, что ты придешь, — сказал он, обнимая ее.
— Алешка…
— Мне ничего не оставалось, как ждать тебя… С тех пор как я упал уже не в этой стране, убитый немецкой пулей, меня перевезли через границу, и я поднялся только здесь, и сам, по своей воле, не могу уйти отсюда. Теперь люди приходят ко мне, и я им говорю то, что считаю нужным им сказать от мертвых и от живых.
— А что ты им говоришь?
— Разное… Смотря кто приходит. Кто тут только не бывает!.. Да, года два назад был человек из Страны носорогов. Когда он поднялся сюда, я весь задрожал от негодования. Я знал: он струсил в борьбе и принес большой вред своему народу. Он долго глядел на меня и слушал, что ему про меня рассказывали. Он поспешно спустился вниз. Я видел, как он убегал. Нынче он снова поднимался ко мне. Он стал лучше, и я уже не дрожал от негодования.
— Может, ты стал добрее…
— Как ты могла это подумать? К дряни я никогда не буду добр, пока буду стоять здесь, на виду у всех.
— Трудная у тебя работа.
Он вздохнул:
— Что поделаешь…
— Поедем к нам, домой, Алешка.
— Ну как ты можешь об этом?
— Извини, мы к тебе будем приезжать. Хочешь?
Она старалась крепче обхватить Алешку руками, но кто-то сильно тянул ее, чтобы оторвать от него.
— Нет, нет, не отдам…
…Я очнулась. Какие-то люди склонились надо мной.
Я услышала голос:
— Да она дрожит вся. Долго пролежала на камнях. Или больна?
— Алешка, не уходи…
Но он уже стоял каменно-молчаливый, возвышаясь над городом, что светился у его ног.
ЧУЖОЕ ГОРЕ НЕ ПЛАЧЕТ…
— Иркутский запросил посадку.
— Опять что-то с Москвой? — сразу пугаясь, спросила Светлана.
— Капризничает Москва… — сказала Ирина Фадеевна. — Ей плевать, каково нам тут, на границе Европы и Азии.
Ирина Фадеевна любит значительные слова. Для нее сказать «нам тут, в Челябинске» — значит ничего не сказать. Непременно «на границе Европы и Азии». Светлане это нравилось. И вообще, ей нравилась Ирина Фадеевна, давнишняя мамина подруга. Светлана всегда думала, что для Ирины Фадеевны нет непреодолимых препятствий, нет людей, которых бы она боялась, нет положений, из которых она не могла бы не просто выкарабкаться, а с честью выйти. И ее манера держаться — независимость с некоторой долей грубоватости, но не отталкивающей, а очень даже приятной, — вызывала у Светланы зависть. Даже о Москве она не может просто сказать «не принимает», а «капризничает». Светлана никогда бы не сказала такое, но ей нравилось, как говорит это Ирина Фадеевна.
— Ирина Фадеевна, — чувствуя, как опалило уши, сказала Светлана в телефон, — я одна в дежурке… Понимаете — одна!
— А где твой рыболов?
— Петр Иванович… У него отгул.
— Ну вот, — голос Ирины Фадеевны куда-то отдалился и стал едва-едва слышен. Потом он вновь приблизился, и Светлана услышала внятное: — Подожди, меня просят… — В трубке что-то шелестело, слабо, но тревожно. Наконец послышался голос Ирины Фадеевны: — Ты слушаешь? Запросил посадку целиноградский… И кокчетавский где-то болтается между небом и землей. Его тоже с минуты на минуту жду. Так что, Светик, принимай гостей.
— Ирина Фадеевна, ну как же я?
— Ох ты, горе мое!.. — громко вздохнула Ирина Фадеевна, и в трубке сильно зашелестела мембрана, будто по ней провели чем-то твердым.
Светлане было, конечно, стыдно перед Ириной Фадеевной. Это она рекомендовала ее начальнику аэровокзала, и только благодаря этому Светлана стала помощником дежурного, и вот ходит сейчас в голубом берете с серебряными крылышками и в форменном синем пальто с блестящими пуговицами. Кто из ее подруг после десятилетия имеет это?
— Светлана! — голос Ирины Фадеевны был мягок, но в то же время какой-то плотный. — Ну, дорогая, надо же когда-то самой. Ну ведь надо?
— Да, — сказала Светлана.
Она сама знала, что надо. Всю жизнь за спиной Петра Ивановича она не может скрываться. Кому она нужна такая? И хотя она ясно понимала это, все-таки неимоверная робость сковала ее всю: одной остаться на весь громадный зал, который через час-полтора будет кишмя кишеть недовольными пассажирами. И они станут ругать не Москву, которая, по выражению Ирины Фадеевны, «капризничает», а ее, помощника дежурного по вокзалу, Светлану, девчонку восемнадцати лет, с большими грустными от застенчивости глазами под цвет голубого берета, и только потому будут ругать, что у нее красная повязка на рукаве и она — им это так кажется — главный регулировщик на всех трассах, что с Востока сбегаются в Москву.
А в трубке слышался голос Ирины Фадеевны:
— Знаю, знаю, ты застенчива… Но это ведь несчастье! А против несчастья надо воевать. Слышишь?
— Да, — подтвердила Светлана.
— Переломи свою застенчивость. Человек сам делает свой характер. Ну ты же сильная, Светлана…
— Вы мне уже говорили об этом, — сказала Светлана, и Ирине Фадеевне ничего не оставалось делать, как тяжело вздохнуть и повесить трубку.
Светлана некоторое время подержала свою трубку около уха, потом осторожно положила ее и оглядела дежурку. Стены, густо увешанные многочисленными расписаниями и маршрутами. Месячный отрывной календарь с голубым знаком Аэрофлота. На календаре оставался всего один, уже початой листок — декабрь, вкривь и вкось исписанный Петром Ивановичем. Числа, рейсы, города, фамилии. Светлана не сделала на календаре еще ни одной пометки. Она еще не прикасалась к нему.
Справа дверь, которая открывается редко, потому что с той стороны висит простое и грозное: «Вход воспрещен». Слева окошечко, отделенное от зала стеклянной, как у серванта, задвижкой. Задвижка сейчас закрыта. Местные пассажиры давно купили билеты на городской станции и свои недоразумения, если они возникают, выясняют со справочным бюро, к дежурной они заглядывают раз в год, да и то по праздникам, как любил говорить Петр Иванович. А вот транзитные… Это народ горластый, прилипчивый. Когда они приходят с претензиями, кажется, что свалились с луны — никаких объяснений не понимают.
От пронзительного свиста турбин заломило уши. На стене заколебался единственный листок календаря.
Светлана догадалась: произвел посадку иркутский…
Она позвонила Петру Ивановичу домой, тайно надеясь, что он еще не уехал рыбачить. Ей ответила жена Петра Ивановича:
— Как же, как же, — проговорила она, — убежал. Вот надел шубу, и айда.
Светлана повесила трубку. Почему она сказала: «Вот надел шубу?» Или просто так? И вспомнила, что Петр Иванович никогда не снимает шапку с серебряными крылышками, даже дома. «Без шапки я как без головы», — говаривал он. Значит, ему оставалось надеть шубу?
Светлана, конечно, не знала, что Петр Иванович в то время, когда жена говорила по телефону, стоял рядом, вконец расстроенный, и никак не мог найти рукав шубейки, и страшным шепотом подсказывал, что надо говорить. А когда она положила трубку, бросил в сердцах:
— Ну и лапша эта Светка! Беда! Ну и удружила мне ее распрекрасная Ирина Фадеевна… — И к жене: — Ну так я побежал…
— Умом тронулся! В ночь-то…
— На вокзале посижу, покоротаю времечко до первой электрички.
И уже горевал, что не будет в этот день веселой рыбалки. Опять Москва не принимает, и в аэропорту поднимется настоящий содом. Каково ему будет сидеть над лункой и думать об этом?
Между тем в зал уже входили первые пассажиры с иркутского. Светлана сквозь стеклянную задвижку наблюдала за ними, как бы сортируя их, заранее определяя, кто чем может ей грозить. Перво-наперво Петр Иванович обучил ее именно этому. Вот двое с детьми… Посмотреть зал матери и ребенка… В пыжиковой шапке. Один, второй, третий… «Эти могут потребовать гостиницу, — вспомнила она наставление Петра Ивановича, — и чтобы им не отказывать…» Военные… «С ними безопасно, люди терпеливые, не капризные», — этому тоже учил ее Петр Иванович.
И тут Светлана увидела тень на стекле в своем окошке, и три пальца, показавшиеся ей очень большими, постучали неуверенно, просительно.
Она толкнула задвижку. Обросшее щетиной лицо, обветренное, с обметанными простудой губами, с лихорадочным блеском в темных глазах, близко придвинулось к ней. Толстые негнущиеся пальцы осторожно положили на истертый подоконничек помятый листок бумаги.
Это была телеграмма.
Валерию Зобнину вручили эту телеграмму, когда поздним вечером, заглушив трактор и сразу окунувшись в приятную тишину, он вошел в промерзший барак.
Телеграмма была неправдоподобной, нелепой, в нее нельзя было поверить. Но под ней стояло: «Удостоверяю. Врач моршанской больницы Седельников. Заверено печатью». И кому бы потом Валерий Зобнин ее ни показывал, все в нее почему-то верили. Верили, и тут же делали каждый, что мог, чтобы поскорее отправить его в дорогу. У кассира, у которого обычно зимой снегу не выпросишь, нашлись деньги под месячный расчет и отпускные. Заведующая столовой раздобрилась и отвалила ему кусище вареной холодной сохатины и выбрала покрупнее омулей. Наутро подвернулась и машина до Улан-Удэ — главного инженера вызывали в трест, и он на звонок из месткома тотчас согласился: «Место есть, заберу».