Полный форс-мажор — страница 60 из 77

…Иди, иди к нему, больную мать оставив.

Он тебя бросил, понимаешь ты?

А ты простил ему. Какой ты добрый!

Папаша одиночеством своим

Разжалобил тебя, и ты поддался,

Забыв, что я, твоя родная мать,

Которая не бросила тебя,

Так одинока, что и жить не стоит.

Ты меня предал. Кто я, Боже мой?

Мать, преданная собственным ребёнком.

Слушая, поддавшись мелодике и настроению стиха, полковник Ульяшов смысл перекладывал на свою жизнь, вернее на свою жену. Она была, конечно, не права, так поступать с ним, с мужем, не должна была, не имела права. Он, полковник, мужчина, взрослый человек, сейчас одинокий, забытый… положим не совсем забытый, мелькнула хитрая мыслишка, но без семьи, что было правдой. И это не он, а она его бросила, она его предала. А Фефелов читал… Читал, читал… Ульяшов головой тряс, грустил, вздыхал. Приходя в себя, с трудом догонял смысл произведения. Уставали и слушатели. В первый раз Ульяшов едва дослушал до конца, вежливо поаплодировал майору, спросил:

— Очень хорошо, с чувством, а покороче чего-нибудь у вас нет?

— Евгений Онегин ещё есть, Пушкин, тоже почти полностью.

Полковник искренне восхитился, но заметил:

— Тогда эту, про голубя в Сантьяго, но только одну часть, на ваш выбор.

Майор вскинул брови, через секунду сообщил:

— Тогда может быть про любовь, седьмую часть?

Ульяшов согласно кивнул головой, про любовь его, председателя отборочной комиссии, вполне устраивало…

А вы любили в девятнадцать лет

Ту девушку, которой девятнадцать?

Две молодости прижавшиеся — зрелость,

Но эта зрелость — молодость вдвойне…

Ооо! Это уже что-что, это Ульяшов хорошо помнил. Только наоборот, Ему было глубоко за сорок, а девушкам за восемнадцать или девятнадцать. Это совсем недавно было, там, в Стокгольме, в Швеции. Он прямо с самолёта попал к ним в любовные «сети», опьянён был ими, очарован… Дальше больше… Забылся. Спали втроём — втроём! — в его гостиничном номере. Вместе в бассейн ходили, вместе… Такие ночи были, о! Едва генерал-лейтенант его не застукал в такой пикантной ситуации. Не вовремя, козёл, приехал. Вернее, неожиданно. Потом удавалось урывками только. Но девушки, мама родная! Какие губы, какие груди, бёдра, глаза, улыбки, ласки! В душе и чувствах полковника такое подняли, такое… Всё бы опять отдал, чтобы ещё разок или пару раз, да всю жизнь хотя бы, всю… Эх!

…В глазах у первой женщины Энрике,

Всё заслоняя сразу встали слёзы,

Не те, что льются, — те, что остаются,

Предательски закатываясь внутрь…

О, да, это верно, слёзы были, ещё какие, и шторм был и гроза, жена ушла, ужасно громко хлопнув дверью, к маме. А он остался, грустный, как Энрике…

…Её спасли. Энрике был в больнице

Искромсанный, разрушенный, разбитый,

Себя опять почувствовав убийцей,

И плача в её руку восковую…

Честно сказать, если откровенно, Ульяшов тоже плакал, когда жена ушла. Беззвучно подвывал, как говорится, по-мужски, скупыми слезами, в подушку. Зубами скрипел, кулаками бил, но… только в первую холостую ночь. Потом две недели жил в полку. Ел солдатскую кашу, ходил по ротам, даже ночью, чем безмерно удивлял и ротных старшин, и дежурных офицеров, и солдат, спал мало, но крепко и на диване в своём кабинете. Так было легче. Потом привык, заметно успокоился, почти смирился… без жены. Вот только эти строки, которые читал майор, начклуба, легко пронзали психику и мозг, казалось, сквозь надёжно выстроенную толстую броню…

…Ложь во спасенье — истина трусливых.

Жестокой правды страх — он сам жесток.

Да, это так… Та-ак, так! Золотые слова! Молодец… Евтушенко! Вздыхал полковник.

Дирижёр оркестра, лейтенант Фомичёв, в тревоге, искоса поглядывал на полковника, не понимал, почему председатель комиссии так сильно расчувствовался на этом отрывке, но спрашивать не стал, да и майор Фефелов не плохо в образе был, чуть правда переигрывал, но в общем, выглядел весьма, весьма. Не возражали и солдаты-срочники, добровольные зрители-слушатели. Они всех «своих» хорошо принимали, всё им нравилось, всё было на ура. И когда Санька Смирнов за фортепиано сел, и когда гармошка татарский танец заиграла, и когда политическую сатиру двое показали, и стихи Твардовского, и парный гимнастический этюд… Только велосипедист-фигурист на сцене не выступил, ему места не хватило, но костюм свой крутой и велосипед он продемонстрировал, проехался по сцене туда-сюда в начале на заднем колесе, потом на переднем, потом юлу на переднем колесе крутанул — ништяк! — всем понравилось, а уж когда хор на сцене выстроился, в три ряда, за фортепиано Санька Смирнов, это приняли совсем на «бис». Хор, в основном состоял из одних только музыкантов оркестра. Потому что ноты знают, грамотные, могут на три голоса петь и времени уже на разные эксперименты не хватало. Вообще говоря, инициатива с хором принадлежала только дирижёру, руководителю оркестра, и КонстантинСанычу Хайченко, концертмейстеру, в смысле аранжировщику, сами бы музыканты никогда бы на это добровольно не пошли, но — приказ! И встали, и разобрались по голосам, и с нотными партиями справились… Лейтенант дирижировал. Сам! Это естественно. И получилось. Смирнов заправски аккомпанировал. К чести музыкантов, так у них, мягко говоря, хорошо всё получилось, словно хор Александрова в миниатюре, но лучше, гораздо лучше, потому что «свои» и от души. О Родине спели, о воинской службе-дружбе, о девушках, которые ждут… В последней песне, куплеты запевал старший прапорщик Хайченко, старшина, трубач, его вокальные данные давно узкому кругу знакомы были, теперь и всем представились. Мягкий лирический баритон. Задушевный и доходчивый. За ним, в припеве вступал хор, на три голоса. Красиво, нежно, на пиано, но чётко интонируя, и выговаривая слова. Кстати, была изюминка. Концертмейстер Хайченко придумал. В последнем припеве, после первых двух строчек, хор исполнил люфт-паузу. Дирижёр вывел половину припева на форте, и резко оборвал исполнение, и только после выразительной паузы — в зале такая тишина стояла, словно умерли все! — в смысле домой уехали, демобилизовались, хор мягко и лирично, педалируя фразы, пропел о тех недотрогах, которые солдат дома ждут.

…А дома, в далёкой сторонке,

Где спелые вишни в цвету,

Живут недотрогами, наши девчонки,

Девчонки которые ждут.

И обвал аплодисментов, шквал просто… Долго.

Такими долгими и восторженными аплодисментам в театрах за деньги статисты юбилярам «жарко» аплодируют, здесь, от души и бесплатно. Стоя, бурно, с восторгом. Аплодировал и председатель полкового жюри и офицеры, и зрители, и сами «артисты»…

Даже на вечернюю прогулку роты не пошли, время вышло, сразу на вечернюю проверку и отбой… Таким вот хорошим мероприятие получилось. Эх, каждый день бы так!

Долго солдаты ворочались в койках. Тихонько переговаривались. Вспоминали что-то, кого-то, где-то, как-то. Обменивались впечатлениями.


Ульяшов на календарь уже смотрел с некоторым нетерпением, явным удовольствием, и злорадством. Ха! Осталось две недели. Ха-ха… Всего! Две… «Ну, мы им… Мы их… Н-ну, мы им… Ух!»

60

Прогнозируемый результат…

До ворот лжеКонева охранники тащили почти на руках, можно сказать вежливо. Хотя он сопротивлялся, кричал, что его так не возьмёшь, что он любит Анну и обязательно вернётся. «Анна, — взывал он, извиваясь, больше вертя головой, — я тебя люблю, я вернусь! Дениска, не плачь, не плачь!» Но это только до ворот. За воротами охранники выдали заике по полной. Кулаками по корпусу, не давая упасть, потом, под зад пинком… Прогнувшись, пролетел лжеКонев пару-тройку метров, грохнулся на дорогу.

Охранники замерли, вглядываясь, не пришибли ли, когда он пошевелился, приподнимаясь на руках, они ему в спину пообещали:

— И не попадайся больше, козёл вонючий. По полной отметелим.

ЛжеКонев с трудом поднялся, шатаясь, свернул с дороги, шагнул в кусты и упал там… Умолк, приходя в себя.

Сказать, что он обиделся или разозлился, было бы неправдой. В некоторых местах тело сильно болело, это да, но другим было хорошо, по лицу его не били, били по корпусу. Значит, профессионалы. Не собирались изувечить, пожалели. Но всё это ерунда, всё это мелочи. Он вдруг улыбнулся своим мыслям, вспомнив Дениску и… теперь только уяснил, что мальчик — Анюткин сын. Сын! Вот почему переживал Богданов за сестру, вот почему он так ревностно опекал её. Молодец! Правильно! Реального смеха у лжеКонева не получилось, потому что диафрагма болела, была отбита, болели и рёбра… «Аня, Анечка… Денис! Дениска!!» с трудом прошептал он. Ему вспомнилось, что в её глазах он, кажется, увидел ответ на свой вопрос. Там, тогда… Как надежду. И ответом ему была не жалость в её глазах, не сострадание в голосе, а боль. За него боль, за неё и за Дениску тоже… кажется.

И прямо там, в кустах, он набрал номер её сотового телефона…

— Анна, — позвал он, когда услышал её голос…

— Ты жив? — услышал он её взволнованный голос. Это придало ему не только сил, но и надежды.

— Да, жив, Анечка! Нам надо поговорить! — не заикаясь, на одном дыхании, взволнованно проговорил он.

— Я не могу сейчас говорить. Не сейчас. Я тебе позвоню, — испуганно прошептала она, и отключилась.

Распрягайте хло-опцы коней,

Тай лягайте спо-очивать…

Если бы охранники были не за воротами, а где-то поблизости с заикой, они бы точно услышали это. Конечно бы удивились, покрутили у виска пальцем. Классно, значит, по башке настучали этому козлу-конюху, ага! Крыша у мужика поехала. С ума сошёл.