Полный курс русской истории: в одной книге — страница 22 из 28

Этот период, лежащий между историей Московского царства и России, как писал Ключевский, имеет особенный интерес.

«Смутная эпоха самозванцев, – отмечает он, – является переходным временем на рубеже двух смежных периодов, будучи связана с предшествующим своими причинами, с последующим – своими следствиями».

Но прежде чем приступить собственно к Смуте, следует посмотреть на десятилетия, предшествовавшие ей. Признаки Смуты стали угадываться сразу же после смерти последнего царя из царствовавшей династии – Федора Иоанновича. Закончился этот период избранием нового царя из новой династии – Михаила Романова. То есть, по сути, в период Смутного времени включены всего 14–15 лет, с 1598 года и до 1613 года. Но начало Смуте было положено куда как раньше – в тот печальный момент, когда Иван Васильевич в приступе ярости зашел в комнату беременной жены Ивана

Ивановича, сына Грозного, и нашел, что она слишком легкомысленно одета. Осерчавший государь побил свою сноху, а присутствовавший при этом муж несчастной вступился за нее, за что и получил железным набалдашником от всего сердца. Царевич Иван от столь жестокого обращения умер. И когда Иван Васильевич сошел в могилу, то ему наследовал второй сын – Федор.

Царь Федор Иоаннович (1584–1598 годы)

Федора считали не от мира сего, поскольку его этот мир крайне мало интересовал, он жил в мечтах о царствии небесном. Один из современников, Сапега, описывал царя так: мал ростом, довольно худощав, с тихим, даже подобострастным голосом, с простодушным лицом, ум имеет скудный или, как я слышал от других и заметил сам, не имеет никакого, ибо, сидя на престоле во время посольского приема, он не переставал улыбаться, любуясь то на свой скипетр, то на державу. Другой современник, Петрей, и вовсе выводил из особенной любви царевича к монастырям и колокольному звону, что тот просто слаб рассудком. Ивану сынок тоже не нравился, он жаловался, что интересы царевича больше подходят для сына пономаря. Ключевский считал, что современнники просто пытались сделать из Федора знакомую им фигуру – то есть юродивого, отрешившегося от мира и живущего по знакам небесным. Юродивых, скажем, на Руси ценили как раз потому, что они отрешались от всякой суетности мира и жили только по им одним понятным законам. Юродивым прощалось все – и то, что они ходят в рубище, а то и вовсе без одежды, и то, что они могут без оглядки на знатность сказать обидные слова, и то, что они ведут себя неприлично, и то, что они становятся всеобщим посмешищем. Руководствуясь евангельскими словами, что нищие духом наследуют царствие небесное, люди воспринимали их как предвестие этого горнего мира. Из Федора и старались сделать такого блаженного, севшего на царствие. Недаром князь И. М. Катырев-Ростовский сказал о нем такие слова: «Благоюродив бысть от чрева матери своея и ни о чем попечения имея, токмо о душевном спасении». По всему выходило, что Федор – Божий человек. В нем видели кого угодно, только не царя. Скорее бы Федор Иоаннович нашел себе место в уединенной келье или скиту. На самом деле он был очень чуткий, болезненно воспринимавший несправделивость, застенчивый и глубоко верующий человек. И это можно понять: с раннего возраста Иван таскал своего сына на все сборища опричников, он поднимал его задолго до рассвета и шел вместе с ним звонить к заутрене, перед глазами мальчика проходили ужасные подробности опричной жизни. Мальчик не закалился от отцовских внушений, он просто ушел в себя. Царь огорчался, что его сын такой хилый и слабосильный, не похожий на здоровых и резвых сверстников. Царевич ходил медленно и осторожно, он перестал расти, тогдашние медики ставили ему ужасный диагноз – водянка. От этого тогда лечить не умели. Но Федор не умер, хотя западные визитеры опричного дворца в один голос утверждали, что на лице царевича читается печать вырождения. Эти же современники отмечали точно застывшую на его лице жалобную улыбку, которая вздрагивала при появлении отца, – Ивана царевич боялся и в детстве, и став взрослым. После страшной смерти брата эта улыбка точно приклеилась к его губам – с нею он и взошел на престол. У царевича не было ни силы характера, ни собственной воли – все это сумел в нем растоптать отец. И царевич смертельно боялся свалившейся на него власти. Он не знал, что ему делать с этим огромным государством. Как себя вести с людьми, которые видят в нем царя. Он настолько не подходил для роли престолонаследника, что только диву даешься. Конечно, в сложном плавании по водам власти ему требовался опытный кормчий. Такой человек вовремя оказался рядом с ним. Борис Годунов, зять Малюты Скуратова, ближайший помощник его отца Ивана, не мог не вызвать в сердце Федора доверия. Тут сработали еще и родственные связи: Федор был женат на сестре Бориса Ирине. Так что молодой царь оказался всего лишь ширмой для ловкого царедворца. По сути, страной управлял не смиренный царь Федор, а Борис Годунов. Так бы могло продолжаться вечно, если бы не слабое здоровье царя. Через четырнадцать лет правления Федор Иоаннович умер. Для Бориса это было концом карьеры. Но дело осложнялось тем, что детей, кроме Федора, у Грозного не осталось. Малолетний сын Дмитрий от Марии Нагой вот уже семь лет как был мертв. Впрочем, именно несвоевременная смерть этого царевича и всколыхнула затем всю страну. Мальчик был удален от московского двора еще в самом начале царствования Федора, дабы обезопасить его жизнь, как говорилось при дворе. Мальчик был весьма странным. От отца он унаследовал недетскую жестокость, и, по словам современников, при его виде вспоминались годы опричнины. Он был умен, активен, не то что задумчивый Федор, но, тем не менее, страдал припадками эпилепсии. Во время одного из таких припадков царевич упал на нож и убил себя насмерть. Так, во всяком случае, доложила посланная в Углич, где постоянно жил мальчик, специальная следственная комиссия. Во главе этой комиссии стал князь Шуйский, давний противник Годунова, но он не смог найти доказательств, что царевич убит умышленно. Комиссия исписала немало пергамена, но истина так и не была обнаружена. Как водится, все подследственные валили друг на друга, тем более что еще до приезда этой комиссии в удельный Углич были насмерть забиты двенадцать свидетелей, которых возмущенный народ посчитал убийцами. Комиссия ясно дала понять, что в смерти царевича никто не виноват: мальчик играл с ножом, упал во время приступа и погиб. Свидетели говорили то, что им было велено говорить. И, в конце концов, митрополит Иов признал, что смерть произошла попущением Божиим. Когда же не стало и Федора, оказалось, что прямых наследников больше нет. Царица Ирина отказалась от правления и постриглась в монастырь. Династия трагически прервалась. Народ пребывал в растерянности и видел в таком стечении обстоятельств все признаки конца света. Начались волнения. Тогда-то был снова созван Земский собор, и этот собор единогласным решением стал просить на царство Бориса Годунова. На самом деле решение было правильное. Борис и так все годы царствования Федора управлял страной. Об этом все знали, но предпочитали не распространяться. Так что признать Бориса царем значило просто продолжить ту политическую линию, которая была на протяжении предыдущих лет. Но призвать его можно было лишь всенародным волеизъявлением, иначе власть не стала бы легитимной. Со случаями прекращения династии в Московии прежде дела не имели. Впрочем, если учитывать родство Даниловичей с древними киевскими князьями, то случай для северо-востока вообще был беспрецедентным. В царствующем доме с таким не сталкивались. Борис, конечно, не был кровным родственником Даниловичей, но его принадлежность к фамилии, вошедшей в царствующий дом благодаря жене Ирине, давала ему видимость права. За Бориса были вельможи и русская церковь. Так что народ сделал то, что всегда делал, – послушал своих бояр и провозгласил Бориса Годунова царем.

Царь Борис Федорович Годунов (1598–1605 годы)

Борис начал правление разумно и спокойно.

Современники отмечали, что он «зело прорассудительное к народам мудроправство показа», – то есть показал государственную мудрость. Правда, те же современники с удивлением сообщали, что этот новый государь не обучен элементарной грамоте, он не умел ни читать, ни писать. Это не мешало Борису управлять трезво и мудро. Он был чист душой, милостив и нищелюбив, очень пекся о спокойствии в царстве, но в то же время ничего не понимал в военном деле, имел склонность к зависти и несдержанности, обзавелся целым штатом доносчиков, был нерешителен и в то же время властолюбив, давал преобладание внутренней политике над внешней и сделал жизнь крестьян невыносимой, намертво прикрепив их к земле. Последнее Ключевский считал исторической сказкой, поскольку, по его розыскам, Борис не только не ухудшил состояние крестьян, но «по-видимому, готовил указ, который бы точно определил повинности и оброки крестьян в пользу землевладельцев. Это – закон, на который не решалось русское правительство до самого освобождения крепостных крестьян». И сегодня, говорил он, при этом ссылаются на закон 1597 года, принятый еще во время правления Федора.

«В таком взгляде на происхождение крепостного права, – замечал Ключевский, – можно различить два главных положения: 1) в конце XVI столетия правительство одною общей законодательной мерой изменило юридическое положение крестьян, отняв у них право выхода, прикрепив их к земле, и 2) вследствие этого прикрепления крестьяне попали в неволю к землевладельцам. В изложенном изображении дела не все ясно и точно. Выходит, прежде всего, как будто одновременно одним и тем же актом установлено было и поземельное прикрепление крестьян, и крепостное право. Но это два состояния различного характера и происхождения, во многих отношениях даже исключающие одно другое. В истории несвободных состояний под поземельным прикреплением крестьян разумеют государственную меру, привязывающую крестьян к земле независимо от их личного отношения к землевладельцу или, точнее, подчиняющую это отношение поземельному прикреплению; под крепостным правом разумеют право человека на личность другого, основанное первоначально, при самом его зарождении, на частном юридическом акте, на крепости, независимо от отношения крепостного к земле, – право, отдававшее крепостного человека, по выражению нашего Свода законов, „в частную власть и обладание“ господина. Значит, изложенное нами мнение соединяет в один момент акты столь несходные, как поземельное прикрепление и личная крепость. Это во-первых. Далее, не только не сохранилось общего указа, отменявшего крестьянский выход, но в уцелевших актах нет и намека на то, чтобы такой указ был когда-либо издан. Первым актом, в котором видят указания на прикрепление крестьян к земле как на общую меру, считают указ 24 ноября 1597 г. Но этот указ содержанием своим не оправдывает сказания об общем прикреплении крестьян в конце XVI в. Из этого акта узнаем только, что если крестьянин убежал от землевладельца не раньше 5 лет до 1 сентября (тогдашнего нового года) 1597 г. и землевладелец вчинит иск о нем, то по суду и по сыску такого крестьянина должно возвратить назад, к прежнему землевладельцу, „где кто жил“, с семьей и имуществом, „с женой и с детьми и со всеми животы“. Если же крестьянин убежал раньше 5 лет, а землевладелец тогда же, до 1 сентября 1592 г., не вчинил о нем иска, такого крестьянина не возвращать и исков и челобитий об его сыске не принимать. Больше ничего не говорится в царском указе и боярском приговоре 24 ноября. Указ, очевидно, говорит только о беглых крестьянах, которые покидали своих землевладельцев „не в срок и без отказу“, т. е. не в Юрьев день и без законной явки со стороны крестьянина об уходе, соединенной с обоюдным расчетом крестьянина и землевладельца. Этим указом устанавливалась для иска и возврата беглых временная давность, так сказать обратная, простиравшаяся только назад, но не ставившая постоянного срока на будущее время. Такая мера, как выяснил смысл указа Сперанский, принята была с целью прекратить затруднения и беспорядки, возникавшие в судопроизводстве вследствие множества и запоздалости исков о беглых крестьянах. Указ не вносил ничего нового в право, а только регулировал судопроизводство о беглых крестьянах. И раньше, даже в XV в., удельные княжеские правительства принимали меры против крестьян, которые покидали землевладельцев без расплаты с ними. Однако из указа 24 ноября вывели заключение, что за 5 лет до его издания, в 1592 г., должно было последовать общее законоположение, лишавшее крестьян права выхода и прикреплявшее их к земле. Уже Погодин, а вслед за ним и Беляев основательно возражали, что указ 24 ноября не дает права предполагать такое общее распоряжение за 5 лет до 1597 г.; только Погодин не совсем точно видел в этом указе 24 ноября установление пятилетней давности для исков о беглых крестьянах и на будущее время. Впрочем, и Беляев думал, что если не в 1592 г., то не раньше 1590 г. должно было состояться общее распоряжение, отменявшее крестьянский выход, потому что от 1590 г. сохранился акт, в котором за крестьянами еще признавалось право выхода, и можно надеяться, что со временем такой указ будет найден в архивах. Можно с уверенностью сказать, что никогда не найдется ни того ни другого указа, ни 1590, ни 1592 г., потому что ни тот ни другой указ не был издан».

Иными словами, в последующем крепостничестве Борис никоим образом не был виноват. Да и, судя по его избранию в 1598 году, вряд ли столь непопулярный законодательный акт способствовал бы практически единогласному провозглашению его царем. Трудно себе представить, что толпы народа, которые со слезами на глазах просили себе Бориса, просили бы его, зная, что он утвердил крестьянам крепость.

Но все старания Бориса быть хорошим царем (а он старался!) не помогли ему в сложном деле нравиться своим подданным. Особенные проблемы были с боярами. Они начались сразу же, когда состоялось избрание: по правилам Борис должен был государству по предписанной грамоте крест целовать, то есть дать крестное целование боярам, что им не грозят никакие кошмары, как при Иване Грозном, а все будет точно по закону. Борис отказывался от власти и не давал целования, и так повторялось несколько раз, пока уже весь народ не взмолился и не попросил Бориса на царство. Креста он так и не поцеловал. Он хотел, чтобы Земский собор избрал его без всяких условий. Своего он добился, но значения такого избрания не понял, дальше Земский собор никак не использовал, он стал править единолично, как и Грозный.

«Борису следовало взять на себя почин в деле, – поясняет Ключевский, – превратив при этом Земский собор из случайного должностного собрания в постоянное народное представительство, идея которого уже бродила… в московских умах при Грозном и созыва которого требовал сам Борис, чтобы быть всенародно избранным. Это примирило бы с ним оппозиционное боярство и – кто знает? – отвратило бы беды, постигшие его с семьей и Россию, сделав его родоначальником новой династии».

Борис же молча, как это делал всегда, стал утверждать единоличную власть. Утверждал, скажем, как умел.

Ему были известны только одни методы – полицейские, ими и утверждал. Он создал целую систему сбора доносов: на своих господ, по Борисовой технологии, доносили их же холопы. Из тюрем он выпустил воров и обязал тех ходить и слушать по улицам, что плохое говорят о царе. Даже дома люди боялись упоминать имя Бориса, потому что, неровен час, могли прийти, схватить и потащить в застенок. Словом, Борис занялся уже известным нам выведением крамолы и ровно теми же способами. Наибольшей опале подверглись пятеро Романовых, дети Никиты Романова, их всех, их жен и детей сослали в самые отдаленные пределы Московии, а старшего Никитича и его жену насильно постригли в монахи. По словам Ключевского, «наконец, Борис совсем обезумел, хотел знать домашние помыслы, читать в сердцах и хозяйничать в чужой совести. Он разослал всюду особую молитву, которую во всех домах за трапезой должны были произносить при заздравной чаше за царя и его семейство. Читая эту лицемерную и хвастливую молитву, проникаешься сожалением, до чего может потеряться человек, хотя бы и царь».

Тут уж бояре перепугались, кошмар опричнины им еще помнился!

Больше всего агитировали против Бориса Шуйские. В Борисе находили черты, которые не нравились: двуличен, не говорит с искренностью, коварен и на все способен. При этом спешившие обвинить его во всех смертных грехах удивлялись, как ему удается при такой испорченности нравов делать столько доброго! Вся беда царя была в том, что он был выходцем не из родовитой знати, а по сути – из простых людей. Ненавистники и называли его «рабоцарем», то есть недостойным занимать царское место. И хотя он очень старался, скоро те же, кто за него агитировал, стали поговаривать, будто бы «он и хана крымского под Москву подводил, и доброго царя Федора с его дочерью ребенком Федосьей, своей родной племянницей, уморил, и даже собственную сестру царицу Александру отравил; и бывший земский царь, полузабытый ставленник Грозного Семен Бекбулатович, ослепший под старость, ослеплен все тем же Б. Годуновым; он же, кстати, и Москву жег тотчас по убиении царевича Димитрия, чтобы отвлечь внимание царя и столичного общества от углицкого злодеяния».

Сначала шептались по углам, потом заговорили в открытую. И у всех на устах было имя царевича Дмитрия. Главный годуновский грех.

«Летописцы верно понимали затруднительное положение Бориса и его сторонников при царе Федоре, – пишет Ключевский, – оно побуждало бить, чтобы не быть побитым. Ведь Нагие не пощадили бы Годуновых, если бы воцарился углицкий царевич. Борис отлично знал по самому себе, что люди, которые ползут к ступенькам престола, не любят и не умеют быть великодушными. Одним разве летописцы возбуждают некоторое сомнение: это – неосторожная откровенность, с какою ведет себя у них Борис. Они взваливают на правителя не только прямое и деятельное участие, но как будто даже почин в деле: неудачные попытки отравить царевича, совещания с родными и присными о других средствах извести Димитрия, неудачный первый выбор исполнителей, печаль Бориса о неудаче, утешение его Клешниным, обещающим исполнить его желание, – все эти подробности, без которых, казалось бы, могли обойтись люди, столь привычные к интриге. С таким мастером своего дела, как Клешнин, всем обязанный Борису и являющийся руководителем углицкого преступления, не было нужды быть столь откровенным: достаточно было прозрачного намека, молчаливого внушительного жеста, чтобы быть понятым. Во всяком случае трудно предположить, чтобы это дело сделалось без ведома Бориса, подстроено было какой-нибудь чересчур услужливой рукой, которая хотела сделать угодное Борису, угадывая его тайные помыслы, а еще более обеспечить положение своей партии, державшейся Борисом. Прошло семь лет – семь безмятежных лет правления Бориса. Время начинало стирать углицкое пятно с Борисова лица. Но со смертью царя Федора подозрительная народная молва оживилась. Пошли слухи, что и избрание Бориса на царство было нечисто, что, отравив царя Федора, Годунов достиг престола полицейскими уловками, которые молва возводила в целую организацию. По всем частям Москвы и по всем городам разосланы были агенты, даже монахи из разных монастырей, подбивавшие народ просить Бориса на царство „всем миром“; даже царица-вдова усердно помогала брату, тайно деньгами и льстивыми обещаниями соблазняя стрелецких офицеров действовать в пользу Бориса. Под угрозой тяжелого штрафа за сопротивление полиция в Москве сгоняла народ к Новодевичьему монастырю челом бить и просить у постригшейся царицы ее брата на царство. Многочисленные пристава наблюдали, чтобы это народное челобитье приносилось с великим воплем и слезами, и многие, не имея слез наготове, мазали себе глаза слюнями, чтобы отклонить от себя палки приставов. Когда царица подходила к окну кельи, чтобы удостовериться во всенародном молении и плаче, по данному из кельи знаку весь народ должен был падать ниц на землю; не успевших или не хотевших это сделать пристава пинками в шею сзади заставляли кланяться в землю, и все, поднимаясь, завывали, точно волки. От неистового вопля расседались утробы кричавших, лица багровели от натуги, приходилось затыкать уши от общего крика. Так повторялось много раз. Умиленная зрелищем такой преданности народа, царица, наконец, благословила брата на царство. Горечь этих рассказов, может быть преувеличенных, резко выражает степень ожесточения, какое Годунов и его сторонники постарались поселить к себе в обществе».

Положение у Годунова было совсем не завидное. И тут дело даже не в том, что шептали по углам, а каким странным образом вдруг воплотились все слухи. В 1604 году стало известно, что в Литве объявился спасшийся царевич Дмитрий, которого в тот страшный день заменили другим мальчиком, и теперь этот Дмитрий идет на Москву, чтобы отобрать у «ненастоящего» царя свой наследный трон.

Царь Лжедмитрий (1605–1606 годы)

Ключевский считал, что мысль о самозванце была высижена в гнезде бояр, и хотя во всем винили поляков, но этот хлеб был заквашен в Москве, хотя и испечен в польской печке. Интерес к личности самозванца историк называет анекдотическим, поскольку в его истинность совершенно не верит. Когда о самозванце узнал

Борис, говорит далее он, то именно Борис первым и заявил, что это «сын галицкого мелкого дворянина Юрий Отрепьев, в иночестве Григорий». До этих слов Бориса ни о каком дворянском сыне никто ничего не знал. Этот инок служил якобы у Романовых и Черкасовых холопом, показал способности к грамоте и был послан в монастырь, где скоро добился успехов и стал составлять похвалы московским чудотворцам, затем его взяли даже в книгописцы к патриарху, тут-то вдруг инок и заговорил, что он царского рода и ему судьба сидеть на Москве царем. Очевидно, он не порывал старой связи со своими прежними господами, потому что, когда началась опала на Романовых, бежал в Литву. Известно также, что его покровителем был дьяк Щелкалов, который тоже пострадал от гонений Годунова. Как бы то ни было, затем этот новоявленный Дмитрий нашелся уже в Польше. После смерти Бориса Григорий, он же Дмитрий, добрался с польскими войсками и красавицей-женой до Москвы, поведал свою историю, был признан народом как утраченный царевич и провозглашен законным царем старой, «настоящей» династии.

«На престоле московских государей, – пишет Ключевский, – он был небывалым явлением. Молодой человек, роста ниже среднего, некрасивый, рыжеватый, неловкий, с грустно-задумчивым выражением лица, он в своей наружности вовсе не отражал своей духовной природы: богато одаренный, с бойким умом, легко разрешавшим в Боярской думе самые трудные вопросы, с живым, даже пылким темпераментом, в опасные минуты доводившим его храбрость до удальства, податливый на увлечения, он был мастер говорить, обнаруживал и довольно разнообразные знания. Он совершенно изменил чопорный порядок жизни старых московских государей и их тяжелое, угнетательное отношение к людям, нарушал заветные обычаи священной московской старины, не спал после обеда, не ходил в баню, со всеми обращался просто, обходительно, не по-царски. Он тотчас показал себя деятельным управителем, чуждался жестокости, сам вникал во все, каждый день бывал в Боярской думе, сам обучал ратных людей. Своим образом действий он приобрел широкую и сильную привязанность в народе, хотя в Москве кое-кто подозревал и открыто обличал его в самозванстве. Лучший и преданнейший его слуга П. Ф. Басманов под рукой признавался иностранцам, что царь – не сын Ивана Грозного, но его признают царем потому, что присягали ему, и потому еще, что лучшего царя теперь и не найти. Но сам Лжедимитрий смотрел на себя совсем иначе: он держался как законный, природный царь, вполне уверенный в своем царственном происхождении; никто из близко знавших его людей не подметил на его лице ни малейшей морщины сомнения в этом. Он был убежден, что и вся земля смотрит на него точно так же».

Да, лучшего царя для Московии XVII века найти было сложно. Дмитрий разумно использовал народное мнение, он собрал Земский собор для рассмотрения дела Шуйских, обвинявших его, царя, в самозванстве, и это был первый русский собор, созванный по всем демократическим правилам – с представителями от каждого чина и сословия. И когда этот собор признал Шуйских виновными и вынес смертный приговор, Дмитрий милостиво заменил его ссылкой, а потом и вовсе простил и вернул Шуйским боярство. О, если бы тогда он этого не сделал, может быть, и остался бы первым русским царем-реформатором! Шуйские униженно благодарили, но приговор запомнили. Ключевский считал, что царь-обманщик вряд ли рискнул бы так поступить, а Годунов просто бросил бы Шуйских в тюрьму с последующим удушением. Планы молодого царя были огромны, они лучше ложатся на время Петра, нежели на достаточно дикий XVII век. Например, Лжедмитрий думал об освобождении славян от турок и татар и предлагал провести военные операции, подняв вместе с православным и католический мир. Претензий от бояр к царю было множество. Он занялся нововведениями в московской жизни. Он предлагал сановникам повидать европейские страны и получить там образование. Он уважал одинаково и православие, и католицизм, не делая между ними разницы. Он привез с собой польских дворян, которые казались москвичам чуть ли не выходцами из ада, а на самом деле просто вели себя так, как полагается польскому шляхтичу. Он не спал после обеда. В Краков от московских бояр к гетману Жолкевскому приехал посол Безобразов, который слезно умолял забрать нового царя, а им лучше дать королевича Владислава. Дмитрия же обвиняли во всех смертных грехах. Тут не обошлось без шепотка Шуйских, от них по Москве стали гулять слухи, что это не настоящий царевич, а поддельный. Достаточно было москвичам увидеть то равнодушие, с которым царевич стоит на православной службе, чтобы признать – поддельный. Так, с помощью слухов, московское общество было быстро приготовлено, чтобы сместить его с престола. Один из Шуйских, не для чужих ушей, говорил, будто бы позволил воцариться самозванцу, чтобы избавиться от Годунова, а потом следует избавиться от самозванца и вернуть власть боярам.

«Большим боярам нужно было создать самозванца, – пишет Ключевский, – чтобы низложить Годунова, а потом низложить и самозванца, чтобы открыть дорогу к престолу одному из своей среды. Они так и сделали, только при этом разделили работу между собою: романовский кружок сделал первое дело, а титулованный кружок с кн. В. И. Шуйским во главе исполнил второй акт. Те и другие бояре видели в самозванце свою ряженую куклу, которую, подержав до времени на престоле, потом выбросили на задворки. Однако заговорщики не надеялись на успех восстания без обмана. Всего больше роптали на самозванца из-за поляков; но бояре не решались поднять народ на Лжедимитрия и на поляков вместе, а разделили обе стороны и 17 мая 1606 г. вели народ в Кремль с криком: „Поляки бьют бояр и государя. Их цель была окружить Лжедимитрия будто для защиты и убить его».

Народ, как всегда, поверил. Лжедмитрий был убит. Дорога к трону лежала перед Шуйским. Василий Иванович был боярским царем, на престол он был избран не всей землей, то есть не Земским собором, а келейно, боярами, и крест целовал он именно им, обещая не предавать смерти и опале. Избрание Шуйского было сплошь сфальсифицированным: имя его на Красной площади выкрикивали малочисленные сторонники, Дмитрия он обвинил в том, что тот собирался по всей Москве перебить бояр, а православных обратить в латинян или лютеран. Что интересно, очень хорошо понимая шаткость своего положения, царь Василий сам ограничил для себя царскую власть. Он клятвенно пообещал «опаляться только за дело, за вину, а для разыскания вины необходимо было установить особое дисциплинарное производство».

Впрочем, клятвы он не исполнил.

Царь Василий Иванович Шуйский (1606–1610 годы)

Правлением Шуйского очень скоро стали все недовольны. Особенное недовольство оно вызывало у средних бояр, московского дворянства, дьяков и приказных дельцов, то есть у людей со средним и ниже чем средний доходом. И в их среде, хотя Шуйский благополучно считал себя царем, родилась мысль о новом самозванце. Стоило назвать имя черта – он и появился. Уже летом 1606 года стали ходить эти слухи, что с Дмитрием ничего не случилсь, что он чудесным образом снова спасся (а что такого: в детстве спасся, теперь – тоже спасся) и скоро придет в Москву. А летом 1608 года этот новый Дмитрий уже стоял в Тушине, под Москвой. Шуйский не знал что и делать: вместе с новым Дмитрием пришло немалое польское войско. Так что, считая, что второй самозванец точно рожден Польшей, он обратился к тогдашнему врагу Польши – Швеции. Швеция прислала отряд Делагарди, за что Василий Иванович заключил со Швецией вечный мир, тут уж возмутилась Польша и осадила Смоленск. А в тушинском лагере тоже были проблемы. Новый царь вдруг взял да и бежал из Тушина в Калугу – плохо одетый, на мужицких санях, то есть переодетый до неузнаваемости. Тушинские поляки во главе с Рожинским выбрали послов для переговоров с королем Сигизмундом. Переговоры шли теперь о другом – об избрании королевича Владислава на московский престол. Посольство было московское, хотя и совсем не боярское, и говорило оно от лица всего Московского царства.

«Общение с поляками, знакомство с их вольнолюбивыми понятиями и нравами расширило политический кругозор этих русских авантюристов, – пишет Ключевский, – и они поставили королю условием избрания его сына в цари не только сохранение древних прав и вольностей московского народа, но и прибавку новых, какими этот народ еще не пользовался. Но это же общение, соблазняя москвичей зрелищем чужой свободы, обостряло в них чувство религиозных и национальных опасностей, какие она несла с собою: Салтыков заплакал, когда говорил перед королем о сохранении православия. Это двойственное побуждение сказалось в предосторожностях, какими тушинские послы старались обезопасить свое отечество от призываемой со стороны власти, иноверной и иноплеменной. Ни в одном акте Смутного времени русская политическая мысль не достигает такого напряжения, как в договоре М. Салтыкова и его товарищей с королем Сигизмундом… Он, во-первых, формулирует права и преимущества всего московского народа и его отдельных классов, во-вторых, устанавливает порядок высшего управления. В договоре прежде всего обеспечивается неприкосновенность русской православной веры, а потом определяются права всего народа и отдельных его классов… Все судятся по закону, никто не наказывается без суда. На этом условии договор настаивает с особенной силой, повторительно требуя, чтобы, не сыскав вины и не осудив судом „с бояры всеми“, никого не карать…

По договору… ответственность за вину политического преступника не падает на его невиновных братьев, жену и детей, не ведет к конфискации их имущества. Совершенной новизной поражают два других условия, касающихся личных прав: больших чинов людей без вины не понижать, а малочиновных возвышать по заслугам; каждому из народа московского для науки вольно ездить в другие государства христианские, и государь имущества за то отнимать не будет. Мелькнула мысль даже о веротерпимости, о свободе совести. Договор обязывает короля и его сына никого не отводить от греческой веры в римскую и ни в какую другую, потому что вера есть дар Божий и ни совращать силой, ни притеснять за веру не годится: русский волен держать русскую веру, лях – ляцкую. В определении сословных прав тушинские послы проявили меньше свободомыслия и справедливости. Договор обязывает блюсти и расширять по заслугам права и преимущества духовенства, думных и приказных людей, столичных и городовых дворян и детей боярских, частью и торговых людей. Но „мужикам хрестьянам“ король не дозволяет перехода ни из Руси в Литву, ни из Литвы на Русь, а также и между русскими людьми всяких чинов, т. е. между землевладельцами. Холопы остаются в прежней зависимости от господ, а вольности им государь давать не будет… Договор, сказали бы мы, устанавливает порядок верховного управления. Государь делит свою власть с двумя учреждениями – Земским собором и Боярской думой… В договоре впервые разграничивается политическая компетенция того и другого учреждения. Значение Земского собора определяется двумя функциями.

Во-первых, исправление или дополнение судного обычая, как и Судебника, зависит от „бояр и всей земли“, а государь дает на то свое согласие. Обычай и московский Судебник, по которым отправлялось тогда московское правосудие, имели силу основных законов. Значит, Земскому собору договор усвоял учредительный авторитет. Ему же принадлежал и законодательный почин: если патриарх с Освященным собором? Боярская дума и всех чинов люди будут бить челом государю о предметах, не предусмотренных в договоре, государю решать возбужденные вопросы с Освященным собором, боярами и со всею землей „по обычаю Московского государства“. Боярская дума имеет законодательную власть: вместе с ней государь ведет текущее законодательство, издает обыкновенные законы. Вопросы о налогах, о жалованье служилым людям, об их поместьях и вотчинах решаются государем с боярами и думными людьми; без согласия думы государь не вводит новых податей и вообще никаких перемен в налогах, установленных прежними государями. Думе принадлежит и высшая судебная власть: без следствия и суда со всеми боярами государю никого не карать, чести не лишать, в ссылку не ссылать, в чинах не понижать. И здесь договор настойчиво повторяет, что все эти дела, как и дела о наследствах после умерших бездетно, государю делать по приговору и совету бояр и думных людей, а без думы и приговора бояр таких дел не делать».

Для Московии XVII века воплощение в жизнь всех изложенных приницпов дало бы огромный шаг вперед. Но события развивались совершенно иначе. Русское войско, отправленное в Смоленск, было разбито под Клушином.

Дворяне под водительством Захара Ляпунова быстро свергли с престола Василия Шуйского. Москва была приведена к присяге временному управляющему органу – Боярской думе. А на столицу с двух сторон двинулись две очень разные компании: самозваный царь со своими сторонниками и гетман Жолкевский. Москва оказалась в замешательстве: бояре выбрали гетмана и обещанного впоследствии царевича Владислава. Столица присягнула Владиславу. Официально и легитимно королевич становился русским царем. Сигизмунд признал договор с русским посольством и полностью его удовлетворил, но бояре изучили документ, вздохнули… и переиначили. Если первый документ был актом, провозглашавшим принципы конституционной монархии, то второй был целиком плодом боярского мышления: княжеских и боярских родов иноземцами не принижать – вот и все, что волновало наше боярство.

Владислав Сигизмундович и прочие самозванцы (1610–1612 годы)

Страшно боясь, что новый самозванец все-таки войдет в столицу (о том сброде, с которым он совершал царственное шествие, говорили шепотом), бояре впустили в Москву польские части. Тут-то и возмутилась та часть москвичей, которая хотела самозванца, а не королевича. Поляков стали убивать. Кончилось это большим московским пожаром в марте 1611 года. Поляки заперлись в защищенной части Москвы – Кремле и Китай-городе. Тем временем со всей страны на Москву двигалось ополчение. Его костяк был из тех, кто прежде ходил с самозванцем, все те же имена – Заруцкий да Трубецкой, к которым примкнул и Ляпунов. Это были дворяне, казаки, служилые люди. Три их вождя быстро заменили незыблемую Боярскую думу, заменили даже Земский собор, считая их уполномоченными решать судьбы страны. Обездоленных, то есть крестьян, холопов и прочий простой люд, представлял другой вождь, Степан Болотников, он-то и был за полное освобождение людей из грядущего феодального рабства, но ни сторонникам Владислава, ни сторонникам Тушинского вора Болотников был не интересен, потому что эту восставшую массу народа интересовал не столько будущий царь, сколько земля и личная свобода. Впрочем, порассуждать с Болотниковым о судьбах России никому и в голову не пришло, скоро это плохо оснащенное и очень странное ополчение было разбито, а ополченцы и бояре задавались одним лишь вопросом – и что теперь прикажете делать с Владиславом?! Но это еще не все. Шведы, с которыми был заключен вечный мир, тоже решили поучаствовать в общем деле владения Московией. Они заняли Новгород и предложили своего кандидата – королевича. Псков же в отместку чужеродным королевичам предложил своего чудом спасшегося Лжедмитрия Третьего, которого по-простому звали Сидорка. Ополчение после смерти Ляпунова разбежалось. Боярская дума самораспустилась. Каждый город и каждый бывший удел снова управляли сами собой. Страны как таковой не было. Власти не было. Тут-то и появились всем известные Кузьма Минин и князь Дмитрий Пожарский, которые стали собирать ополчение из служилого люда и дворян. Воевало оно плохо, но патриотически. Ополчение кое-как за полгода добрело до Москвы. Тут, на подступах к столице, оно встретилось с казаками. Эффект от встречи был ошеломительный. Ополчение опасалось казаков куда больше, чем поляков, так что «на предложение кн. Трубецкого оно отвечало: „Отнюдь нам вместе с казаками не стаивать“». Но пришлось, потому как без казаков ополчение было патриотической, но совсем бесплодной идеей. Казаки и взяли приступом Китай-город с оголодавшими поляками. А Кремль сдался сам. Там уже доходило до людоедства. И случилось это событие в октябре 1612 года. Затем казаки пошли на Волоколамск, куда подходило войско короля Сигизмунда, разбили его и заставили повернуть на Польшу. На том смутные войны и закончились. А Смутное время завершилось, когда на московском троне сел молоденький мальчик Миша Романов, избранный вернувшейся к жизни Боярской думой ради того, что им удобно и легко управлять. И с момента избрания в 1613 году Миши Романова история Московии плавно перетекает в историю России – новой страны с новой династией.

Но давайте на минуту задумаемся, что означает это время и почему оно стало возможным и растянулось так надолго? И чем бы нам грозило принятие договора в первом чтении и утверждение королевича на московском престоле? Время это совсем не случайное. Его нельзя объяснить (как это часто делается) ни разразившимся голодом (такое бывало нередко, а уж если о голоде самого начала XVII столетия, так с ним удалось справиться в Москве Годунову), ни желанием польского короля завоевать московские земли (у короля тогда были совсем другие проблемы, шведские, и они были поважней), ни даже желанием бояр забрать себе всю полноту власти. Я бы сказала, что в начале XVII века страна пережила полноценный системный кризис. Если бы она с честью вышла из этого кризиса, то не пришлось бы рубить окно ни в какую Европу, поскольку Московии был дан шанс самой стать Европой. По сути, польский королевич на московском столе ничего не решал. В Польше привыкли к выборности королей, сами они со своим польским сеймом занимались приглашением и сгоном королей так же примерно, как новгородские горожане приглашением и сгоном своих князей. Для поляков, конечно, династия была приятным фактом, однако на приглашение королевича там смотрели проще – как на обычное явление, тому вовсе не нужно было образовывать династии. Но в Московии, где к власти царя отношение было трепетным, этого взять в толк не могли. Тут и в голову не приходило после целой эпохи постепенного приучивания, что царь не передаст своей власти детям, а будет элементарно переизбран. Одного, даже короткого, правления такого царя с опытом иного типа власти хватило бы, чтобы привить здесь взгляд на монархию как на «власть без права передачи», на власть, которую необходимо выбирать, то есть так бы эта земля сделала шаг к демократии, и нам сегодня не пришлось бы с ужасом содрогаться от словесного монстра нашего времени – суверенной демократии, понятия, которое можно было изобрести только в недрах крысиной норы или же… в Московии. Но, столкнувшись с нормальным западным миром, Москва пришла в состояние паники. Что там записано в этом договоре с Сигизмундом? Посылать наших детей учиться в их адскую заграницу? Да никогда! Разрешить свободное вероисповедание – пусть сами выбирают, кто хочет католицизм, а кто православие? Да вы что! Да где это видано, чтобы католики стояли наравне с православными? У нас Третий Рим, а вы – кто? Не потому ли организатором похода на Москву был на самом деле не Кузьма Минин, который нашел себе в товарищи князя Пожарского, а Троицкий монастырь с архимандритом Дионисием и келарем Авраамием, которые рассылали по всей православной Московии письма, так называемые призывные грамоты. Догадываетесь, что стояло во главе угла в этих грамотах? Конечно же, вот погибнет вера православная, если поляков не побьем, православные Московии, объединяйтесь. На этом православном патриотизме и состоялось все второе ополчение, которое воевать не умело, но объединилось. Под этим флагом и шла война с поляками против легитимного царя Владислава…

Да, интересны пируэты нашей истории. Мы вполне могли бы стать полноценной страной, но не стали. И шанс был, но не использовали. Бояре, которые все же дорвались до власти, так боялись западного полноценного мира, что тут же все окошки в «туда» заколотили покрепче и на целый век отложили решение вопросов, которые следовало решить еще в десятые годы

XVII столетия. Это время точно показало – общество совершенно бесправно и не понимает, что живет в рабстве, а верхушка настолько узколоба и консервативна, так цепляется за старое, что иначе чем восстаниями и бунтами ее не проймешь. Если бунты в более раннем времени были суть явления городские (народ там другой), то после Смуты бунты и восстания стали народным способом решить свою судьбу. А поскольку народ в Московии долготерпелив, то в бунте он выходил из-под контроля разума, первая кровь порождала море крови. И хотя высшие классы говорили о таких проявлениях народной любви как о кошмаре, только такой кошмар мог заставить их хоть что-то сделать, хоть что-то решить, хоть как-то двигаться в ногу со временем. На протяжении всей последующей эпохи страну периодически потряхивает – то Разин, то Пугачев, то декабристы, то народовольцы, то топор и вилы, то бомба и пистолет… Власть – она глухая и немая. Ей кричишь, а она считает, что это ветер поет. От нее ждут слов и действий, а она только ручкой отмахивается, чтобы ей не мешали. Не мешали что? Управлять страной, то есть наиболее полно пользоваться трудом своих рабов. Потому-то, в конце концов, кричать перестают, молча берут все, что под руку попадется, и идут эту власть бить. Ведь если только тогда она, эта власть, вдруг оказывается и говорящей, и все ясно слышащей, то есть и впрямь лишь один способ заставить ее совершенствоваться ради человека – бить, бить и бить.

Такая она, эта власть, получилась в этой Московии, то есть в России…

Часть четвертая. Россия 1613–1917 годы