Полный курс русской истории: в одной книге — страница 23 из 28

Первые Романовы

Михаил Федорович (1613–1645 годы)

Появление в Московии новой династии было, скажем, чудом политтехнологии XVII столетия. Если бы в том далеком времени существовало понятие «административный ресурс», то это и был именно он. Началось все с очень важного дела – нового Земского собора 1613 года. Поскольку старая династия благополучно почила, у Годунова детей не имелось, князь Шуйский помер, да и избран был в обход правилам, первый Дмитрий был убит и прах его расстрелян из дворцовой пушки, второй тоже не существовал, а претендентов набралось уже столько, что загибать пальцы устанешь, то перед этим собором задача ставилась такая: отыскать хоть что-то такое, что бы всех разом устроило, иначе – новая Смута. Собор на этот раз был и на самом деле всеохватывающим, на него съехались представители от всех сословий. И у каждого делегата были свои мысли, кого видеть в царях. Были тут сторонники польского королевича, были сторонники шведского, были сторонники сына Марины Мнишек и Тушинского вора – но этих единицы. А для того, чтобы и «единицы» не испортили патриотической картины, всех съехавшихся на собор сперва заставили три дня поститься и каяться, якобы для очищения от грехов. После этой трехдневной процедуры весь возможный латинизм слетел с делегатов, точно корка с ореха. На вопрос, будем ли выбирать из королевичей, собор ответил ясным православным «нет». Тушинский вопрос тоже сразу угас, Маринкина сына не хотели. Выбирать нужно из отечественных претендентов, приговорил собор. Беда в том, что этих претендентов было много и – никого. Князь Пожарский, когда ему намекнули на роль избранника, тут же дал самоотвод, в этом качестве он себя не представлял. Думается, что князю вполне хватило походов с ополчением, он оказался плохим военачальником, куда уж в цари. Правда, ходили слухи, что князь очень хотел в цари, но ему указали место – худое у него было отечество. Назвали князя Голицына, да тот был далеко – в плену у поляков, так что князь отпал по причине удаленности и явной несвободности. Подумали о Мстиславском, но тот не желал идти в цари ни за какие коврижки. Хотели было взять Воротынского, но противников оказалось больше, чем сторонников. Та же история повторилась и с Трубецким, у него патриотическая роль оказалась замазанной поляками. Кандидат, которого многие бы признали, Ляпунов, уже умер. Несколько недель сидел собор, перебирая княжеские и боярские роды и имена, спорили до хрипоты, но ничего решить не могли. Среди прочих называлось и имя Миши Романова. В первые недели слушания Мишино имя быстро выбыло из царских списков, уж очень это получался бессмысленный царь. Но вот прошли недели, а избранника так и не было. Тут-то и случилась эта чудесная история с древней политтехнологией. Мишино имя, которое прежде разве что смех вызывало, теперь вдруг стало наполняться силой и весом. Вдруг в этот собор пошли одна за другой петиции – от дворянства, от казаков, от купцов, от северских городов… петиция за петицией, день за днем. Особенно много было этих «писаний» от казаков. А поскольку казаки на тот святой момент всем скопом стояли в Москве и вытворяли в ней то, что обычно вытворяли казаки, – то есть пили, буянили, орали песни и вели себя непотребно, то к казакам у Собора было большое уважение, а еще больше желания сплавить их всех оптом туда, откуда они и пришли. Трубецкой, Пожарский и Минин как временное московское правительство ничего с казаками сделать не могли. Так что Мишино имя в качестве ставленника казаков разом поднабрало голосов. Впрочем, казаки-то как раз сами колебались, кого им хотеть, – то ли Мишу, потому что его папа Филарет служил двум самозванцам – первому Дмитрию в качестве митрополита, а второму в тушинском лагере как патриарх (оба звания получены из рук самозванцев), то ли вообще сына Тушинского вора, с которым эти казаки немало прошлись по Московии и смерть которого оплакивали. Поскольку дать голос на «воренка» остальной Собор можно было заставить только под угрозой немедленной смерти, казаки остановили выбор на Мише, все-таки «свой». Миша был мальчик как мальчик, ничего выдающегося, но казакам он нравился – «свой», из тушинского лагеря (бедный Миша тут не виноват, он с тушинцами никаких дел не имел), а дворянам… этим, потому что достаточно худородный, то есть не царской крови, почти что свой. Агитация электората на местах за Мишу Романова заслуживает уважения. По всем городам и весям ходили «Мишины» люди и внушали народу, что Романов – хорошо, а все остальное – плохо. Так что неудивительно, что из замечательного города Галича, того самого, откуда, по словам Годунова, был родом Гришка Отрепьев, скоро появилось письмо некоего дворянина, где четко было написано: хотим Романова, и только Романова, остальных кандидатов просим не беспокоиться. Обосновывал дворянин свое желание видеть на троне Мишу тем, что Романовы ближе всех стоят по крови к старой династии, то есть к Даниловичам. Миша, конечно, был этим Даниловичам седьмая вода на киселе. Но не суть. Патриарх Гермоген тоже хотел Мишу. А все, как говорит Ключевский, решил один казацкий донской атаман. Будто бы он, «подошедши к столу, также положил на него писание. „Какое это писание ты подал, атаман?“ – спросил его кн. Д. М. Пожарский. „О природном царе Михаиле Федоровиче**,– отвечал атаман». И когда на соборе это атаманское послание зачли, «бысть у всех согласен и единомыслен совет». Но для полного согласия решили провести проверку и послали по всей земле московской специальных людей для выяснения мнения народа. Народ, как усмехается историк, был уже хорошо подготовлен. Так что, когда народ спрашивали, кого он хочет, то он твердо отвечал: Михаила Романова. Совсем как в сказке про Кота в сапогах и его хозяина. Главное – подготовить народное мнение. У Мишиных пропагандистов была полная возможность послать всюду своих «котов» и задействовать церковный административный ресурс. Вот так состоялся первый на Руси плебисцит, и родина пожала плоды народного волеизъявления.

«В торжественный день, в неделю православия, первое воскресенье Великого поста, 21 февраля 1613 года, – пишет Ключевский, – были назначены окончательные выборы. Каждый чин подавал особое письменное мнение, и во всех мнениях значилось одно имя – Михаила Федоровича. Тогда несколько духовных лиц вместе с боярином посланы были на Красную площадь, и не успели они с Лобного места спросить собравшийся во множестве народ, кого хотят в царя, как все закричали: „Михаила Федоровича“». Все, финиш, конец истории.

Впрочем, успех Романовых Ключевский видел не только в агитации. Сыграло роль и само происхождение этого мальчика, хоть и не царских кровей.

«Он принадлежал к боярской фамилии, – поясняет историк, – едва ли не самой любимой тогда в московском обществе. Романовы – недавно обособившаяся ветвь старинного боярского рода Кошкиных. Давно, еще при великом князе Иване Даниловиче Калите, выехал в Москву из „Прусские земли“, как гласит родословная, знатный человек, которого в Москве прозвали Андреем Ивановичем Кобылой. Он стал видным боярином при московском дворе. От пятого сына его, Федора Кошки, и пошел „Кошкин род“, как он зовется в наших летописях. Кошкины блистали при московском дворе в XIV и XV вв. Это была единственная нетитулованная боярская фамилия, которая не потонула в потоке новых титулованных слуг, нахлынувших к московскому двору с половины XV в. Среди князей Шуйских, Воротынских, Мстиславских Кошкины умели удержаться в первом ряду боярства. В начале XVI в. видное место при дворе занимал боярин

Роман Юрьевич Захарьин, шедший от Кошкина внука Захария. Он и стал родоначальником новой ветви этой фамилии – Романовых. Сын Романа Никита, родной брат царицы Анастасии, – единственный московский боярин XVI в., оставивший по себе добрую память в народе: его имя запомнила народная былина, изображая его в своих песнях о Г розном благодушным посредником между народом и сердитым царем. Из шести сыновей Никиты особенно выдавался старший, Федор. Это был очень добрый и ласковый боярин, щеголь и очень любознательный человек. Англичанин Горсей, живший тогда в Москве, рассказывает в своих записках, что этот боярин непременно хотел выучиться по-латыни, и по его просьбе Горсей составил для него латинскую грамматику, написав в ней латинские слова русскими литерами. Популярность Романовых, приобретенная личными их качествами, несомненно, усилилась от гонения, какому подверглись Никитичи при подозрительном Годунове; А. Палицын даже ставит это гонение в число тех грехов, за которые Бог покарал землю Русскую Смутой. Вражда с царем Василием и связи с Тушином доставили Романовым покровительство и второго Лжедимитрия, и популярность в казацких таборах. Так двусмысленное поведение фамилии в смутные годы подготовило Михаилу двустороннюю поддержку и в земстве, и в казачестве. Но всего больше помогла Михаилу на соборных выборах родственная связь Романовых с прежней династией. В продолжение Смуты русский народ столько раз неудачно выбирал новых царей, и теперь только то избрание казалось ему прочно, которое падало на лицо, хотя как-нибудь связанное с прежним царским домом. В царе Михаиле видели не соборного избранника, а племянника царя Федора, природного, наследственного царя».

Романовы, Бояре и вопрос о престолонаследии

Миша Романов оказался царем не хуже и не лучше многих, кто занимал этот пост. Но было существенное отличие от прежних царей: власть Михаила была ограничена договоренностями с боярством. Ходили темные слухи, что, воспользовавшись малолетством царя, его слабодушием и мягкостью, бояре заставили того подписать письменную клятву, где он обещал «…блюсти и охранять православную веру, забыть прежние фамильные счеты и не дружбы, по собственному усмотрению не издавать новых законов и не изменять старых, не объявлять войны и не заключать мира, важные судные дела вершить по закону, установленным порядком, наконец, свои родовые вотчины отдать родственникам либо присоединить к коронным землям». Романовы так не любили об этом обещании вспоминать, что все документы такого плана, которые открыл неожиданно Татищев, потом куда-то пропали. По сути это было ограничение царской власти сверху, боярами. В Утвержденной грамоте, то есть документе, который давал Михаилу Федоровичу права на престол, было записано, что избран он согласно народному приговору, потому что доводится родственником царям последней династии, что собор присягает не только избранному царю, но и его будущей царице и их будущим детям, видя в своем избраннике если не наследственного, то потомственного государя, что служивые люди дали обет быть «без прекословия во всяких государевых делах», как кому государь на своей службе быть велит. Вроде бы по этому документу власть царя полная и единоличная, однако хождение других текстов может дать намек, что соглашения царя и бояр было тайным, поскольку ни последним не хотелось предавать огласке, кем фактически будет управляться молоденький царь, ни последнему – тем более, что им управляют, то есть он недостаточно самовластный. Интересно, но настроения тогда в обществе были таковы, что могли подвигнуть бояр на такой шаг. Когда еще при Шуйском в Польшу был срочно командирован посол от Москвы князь Григорий Волконский, чтобы объяснить, почему был убит первый Дмитрий и также (что для короля было важнее) перебито вместе с ним немало поляков, князь согласно наказу сообщил, «что люди Московского государства, осудя истинным судом, вправе были наказать за злые и богомерзкие дела такого царя, как Лжедимитрий». Но от себя Волконский добавил, назначить теперь в Московии царя никак невозможно, его можно только избрать, и если бы даже явился вдруг настоящий чудом спасшийся царевич Дмитрий Иванович, то если бы народ его не захотел, силой бы он на престоле не удержался. Как заметил Ключевский, «у самого кн. Андрея Мих. Курбского, политического либерала XVI в., дыбом встали бы волосы, если бы он услышал такую политическую ересь». В такую удобную минуту, когда избрание царя было вопросом хорошей политтехнологии, участвовавшие в этой акции бояре вполне могли предложить Михаилу Федоровичу сделку – поделиться властью. Другой свидетель, псковский сочинитель повести о Смутном времени, сообщал, что бояре при вступлении Михаила на престол «заставили его поцеловать крест на том, чтобы никого из их вельможных и боярских родов не казнить ни за какое преступление, а только ссылать в заточение». Рассказывая о начале его царствования, автор очень сетует, что эти злокозненные бояре царя ни во что не ставили, а землю грабили, и царь им был не указ. Но так могло быть лишь в первое время, пока отец Михаила находился в польском плену. Филарет вернулся и довольно быстро расставил все по своим местам. Первое, что он сделал, так, став патриархом, стал к тому же и вторым соправящим государем, для этого двойного правления была даже придумана особая формула – «каков он, государь, таков же и отец его государев; их государское величество нераздельно». Прямо как церковное объяснение троичности божества – един в трех лицах, притом что каждое лицо нераздельно и неслиянно. Интересно, что Михаил передал власть своему сыну Алексею не стандартным путем, как это делали прежние цари, то есть по завещанию (после избрания царя на соборе путь этот в первые царствия был закрытым, а закона о престолонаследии не существовало), а по наследству без завещания и соборному избранию. Шестнадцатилетнего Алексея Михайловича тоже провели через процедуру избрания Земским собором! Процедура была упрощенной, поскольку теперь «только подтверждалось наследование по закону, установленное клятвенным соборным приговором 1613 года».

Интересно, не так ли?

Первые Романовы настолько не ощущали себя полноправными царями, что для постановки во власть им требовалась особое, подтверждающее легитимность, признание Земского собора! Причем подтверждение согласия бралось не только у знати и дворянства на соборе (он был куда как менее представительным, чем прошлый, на котором избирали Михаила), но и у разного народа на площади, как это было в 1613 году! Сам Алексей попробовал хоть как-то облегчить передачу власти, чтобы не требовалось согласия от народа.

«Года за полтора до своей смерти, 1 сентября 1674 года, – пишет Ключевский, – царь торжественно объявил народу старшего царевича как наследника престола на Красной площади в Москве в присутствии высшего духовенства, думных людей и иноземных резидентов, находившихся тогда в Москве. Это торжественное объявление наследника народу было формой, в которой царь передавал власть сыну после своей смерти, и единственным актом, придававшим законный вид воцарению Федора, на которого, как на Михайлова внука, не простирался соборный приговор 1613 г. Но такой явочный способ передачи власти в присутствии народа с его молчаливого согласия не упрочился. По смерти Алексеева сына, царя Федора, не оставившего прямого наследника, повторилось активное избрание, вынужденное обстоятельствами, но в упрощенной, точнее, искаженной форме. В апреле 1682 года, как только закрыл глаза Федор, патриарх, архиереи и бояре, пришедшие проститься с покойным царем, собрались в одной дворцовой палате и стали думать, которому из двух оставшихся сыновей царя Алексея быть царем. Приговорили, что этот вопрос должны решить всех чинов люди Московского государства. Тотчас с дворцового крыльца патриарх с архиереями и боярами велел собраться всех чинов людям на дворцовом дворе и тут же с крыльца обратился к собравшимся с речью, в которой предложил тот же вопрос. Не совсем, впрочем, со значительным перевесом голосов был провозглашен младший десятилетний царевич Петр мимо слабоумного старшего Ивана. С тем же вопросом патриарх обратился к высшему духовенству и к боярству, стоявшим тут же на крыльце, и те высказались за Петра же. После того патриарх пошел и благословил Петра на царство. Ввожу вас в эти подробности, чтобы показать, как просто делалось тогда такое важное дело в Москве. Очевидно, на этом обыденном собрании не было ни выборных людей, ни соборных совещаний. Вопрос решила разночиновная толпа, оказавшаяся в Кремле по случаю смерти царя. Очевидно также, что люди, решавшие судьбу государства в эту минуту с патриархом во главе, не имели никакого понятия ни о праве, ни о соборе, ни о самом государстве или нашли такие понятия излишними в данном случае. Но стрельцы, поднятые партией царевны Софьи, отвечая на образ действий высших властей, после бунта 15 мая 1682 года заставили наспех устроить такую же пародию собора, который и выбрал на престол обоих царевичей. В акте этого вторичного, революционного выбора также читаем, что все чины государства били челом, чтобы „для всенародного умирения оба брата учинились на престоле царями и самодержавствовали обще“».

Вот и задайтесь вопросом, насколько сильна была власть при первых Романовых или она просто хотела казаться сильнее, чем есть? Если такие сложности возникали при передаче власти внутри династии, если для соблюдения внешней формы законности этой передачи (хотя все понимали, что сам факт передачи не вызывает нареканий) требовалось приложить столько усилий, то сидели ли эти первые Романовы твердо на своем престоле и могли ли они управлять страной самовластно, хотя писались торжественным титулом с перечислением всех подвластных земель? Боюсь, что проблема была колоссальная. Эту проблему частично пытались решить при Федоре: снова возник вопрос об отмене местничества, то есть знатность происхождения и хорошее генеалогическое древо больше не были бы признаком, по которому строились назначения на должности. Это было правильное, но более чем на век запоздалое решение. Его пытался безуспешно провести Иван Грозный, но вместо этого пришел к опричнине. У Федора тоже ничего не получилось. Бояре на словах как бы согласились, что местничество явный пережиток, но они предложили замечательный способ, как его сохранить, якобы отменив. Нужно, сказали они Федору, вывести крупных бояр из Москвы во все концы государства, разбив его на крупные исторические области, которые когда-то были самостоятельными странами, во главе каждого такого административного района нужно назначить крупного боярина, дать ему всю полноту власти, гарантировать пожизненное владение областью и право передачи этой наместнической должности по наследству. Федору мысль показалась здравой. Хорошо еще, его вовремя поймал за руку патриарх, не дав подписать. Иначе бы очень скоро вся к тому времени гигантская страна разом вернулась бы к XII веку и системе деления на княжества, поскольку эти «бояре и наместники-князья» за пару лет развалили бы все государственное устройство! При всей моей нелюбви к насильной централизации честно скажу: те «наместники-князья», несменяемые и неподсудные, были пострашнее любого разбойника на большой дороге, они бы уж науправляли своими землями. Только ответственность и страх, что в любую минуту могут сместить, заставляла этих чиновников соблюдать закон и не так открыто издеваться над народом. Система кормлений за века показала, как «кормится» назначенное чиновное лицо, а уж несменяемый наместник-князь, некий вечный Аяцков… брр… Создание системы неподвластных даже царю «наместников» сделало бы из Московии полную пустыню. Хорошо еще, Федору разъяснили, что власть его висит на волоске. Выбирая из двух зол, тут уж невольно схватишься за сильное государство! За отечество!

Алексей Михайлович (1629–1676 годы)

В эти благословенные годы первых Романовых отечество сумело «добровольно вернуть» и кое-какие днепровские земли на юго-западе, то есть ту часть бывшей Киевской Руси, которую называли Украйной, то есть окраиной. Окраиной она была как для северо-востока, то есть ядра Московии, так и для Польши, только для Польши это была окраина северо-восточная. Русские цари, которые на «бывшие» земли, которые им никогда не принадлежали, но считались некогда принадлежавшими, смотрели как на свою наследную, но утраченную территорию. Если бы в начале столетия ни один нормальный казак не пошел на соединение с москалями, то в середине он уже вполне дозрел до этой глупости. Казаки этой окраины были людьми совершенно дикими. Свое родословие они вели от удачливых ватаг разбойников, чем и гордились. До Люблинской унии, поставившей католичество выше православия, что для Польши было трагической ошибкой, дикие православные казаки, которых использовали в разбойных же целях – для войны с Турцией, Крымом, Молдавией и иногда даже Москвой, куда казаки совершали грабительские набеги, – вдруг вспомнили, что они хотя и разбойники, но греческой веры. Еще и прежде они не любили власть, но, после того как властью стали польские католические паны, нелюбовь сменилась ненавистью. Тут казаки, недавно еще ходившие с большим удовольствием с войском Стефана Батория в завоевательные походы на Москву, увидели в своем польском отечестве, как пишет Ключевский, «врага еще злее Крыма или Турции» и —

«…начали опрокидываться на него с удвоенной яростью. Так малороссийское казачество осталось без отечества и, значит, без веры. Тогда весь нравственный мир восточноевропейского человека держался на этих двух неразрывно связанных одна с другой основах – на отечестве и на отечественном Боге. Речь Посполитая не давала казаку ни того ни другого. Мысль, что он православный, была для казака смутным воспоминанием детства или отвлеченной идеей, ни к чему не обязывавшей и ни на что не пригодной в казачьей жизни. Во время войн они обращались с русскими и их храмами нисколько не лучше, чем с татарами, и хуже, чем татары. Православный русский пан Адам Кисель, правительственный комиссар у казаков, хорошо их знавший, в 1636 году писал про них, что они очень любят религию греческую и ее духовенство, хотя в религиозном отношении более похожи на татар, чем на христиан. Казак оставался без всякого нравственного содержания. В Речи Посполитой едва ли был другой класс, стоявший на более низком уровне нравственного и гражданского развития: разве только высшая иерархия малороссийской церкви перед церковной унией могла потягаться с казачеством в одичании. В своей Украйне, при крайне тугом мышлении, оно еще не привыкло видеть отечество. Этому мешал и чрезвычайно сбродный состав казачества. В пятисотенный списочный, реестровый отряд казаков, навербованный при Стефане Батории, вошли люди из 74 городов и уездов Западной Руси и Литвы, даже таких отдаленных, как Вильна, Полоцк, потом – из 7 польских городов – Познани, Кракова и др., кроме того, „москали“ из Рязани и откуда-то с Волги, молдаване и вдобавок ко всему по одному сербу, немцу и татарину из Крыма с некрещеным именем.

Что могло объединять этот сброд?

На шее у него сидел пан, а на боку висела сабля: бить и грабить пана и торговать саблей – в этих двух интересах замкнулось все политическое миросозерцание казака, вся социальная наука, какую преподавала Сечь, казацкая академия, высшая школа доблести для всякого доброго казака и притон бунтов, как его называли поляки. Свои боевые услуги казаки предлагали за надлежащее вознаграждение и императору германскому против турок, и своему польскому правительству против Москвы и Крыма, и Москве и Крыму против своего польского правительства… И вот этой продажной сабле без Бога и отечества обстоятельства навязали религиозно-национальное знамя, судили высокую роль стать оплотом западнорусского православия».

Эта странная роль сложилась после церковного собора 1596 года, поставившего православие в притесняемую религию, неожиданно уравняв в этих притеснениях и украинское крестьянство, и православных украинских князей, и горожан, и казаков. Православное духовенство быстро разъяснило остальному народу, что:

«…церковная уния – это союз ляшского короля, пана, ксендза и их общего агента жида против русского Бога, которого обязан защищать всякий русский. Сказать загнанному хлопу или своевольному казаку, помышлявшим о погроме пана, на земле которого они жили, что они этим погромом поборают по обижаемом русском Боге, значило облегчить и ободрить их совесть, придавленную шевелившимся где-то на дне ее чувством, что как-никак, а погром не есть доброе дело».

Так что если прежде казаки бунтовали против панов, чтобы их просто хорошо пограбить, то теперь они вдруг стали истинными радетелями веры, а отечество стали видеть не в Запорожской Сечи, а в далекой Москве, где вера была правильная, православная. Но присоединение Украйны к этой Москве никогда бы так скоро не случилось, не появись там новый казацкий вождь – Богдан Хмельницкий. Москва, хотя и очень надеялась оттяпать у Польши смоленские и северские земли, то есть возвратить их в отечество, но была крайне осторожна: новой тяжелой войны с непредсказуемыми последствиями никому не хотелось, даже под знаменем освобождения «братского украинского народа» из католического плена. Богдан же, желая процесс ускорить, грозил Москве соединиться с крымским ханом и двинуться на оплот чужого православия, если этот оплот не поддержит Богдана в войне с Польшей. Польшу он, в свою очередь, пугал ханом и Москвой. Поначалу Богдан вовсе не думал ни к какой Москве присоединяться, Москва была ему нужна для политической торговли с Польшей. Сперва ему на переговорах с королем удалось выторговать для казаков неплохие условия, но Богдану они показались какими-то уж слишком скромными, так что он борьбу продолжил, последующие условия стали хуже первых. Москва, к которой периодически писались призывы от «всей православной Украины», тоже дальше не могла игнорировать Богдана, иначе в глазах соседней Малороссии она стала бы предательницей православной веры. Положение было для Москвы отвратительное. Что тут делать, Москва не знала. Богдану было предложили со всем казацким народом переселиться на пустые русские окраины, но гетман такое предложение гневно отверг – а как же вся другая, не казацкая Малороссия? Богдан дал ясно понять: еще один отказ, и он передастся туркам и крымскому хану. То есть от врагов православия к врагам всего христианства. Или его принимают со всей Малороссией в русское подданство, или там будет ислам. Не принять Богдана при таком раскладе было уж никак нельзя.

«Богдан ждал от Москвы открытого разрыва с Польшей и военного удара на нее с востока, – поясняет дальнейшее Ключевский, – чтобы освободить Малороссию и взять ее под свою руку, а московская дипломатия, не разрывая с Польшей, с тонким расчетом поджидала, пока казаки своими победами доконают ляхов и заставят их отступиться от мятежного края, чтобы тогда легально, не нарушая вечного мира с Польшей, присоединить Малую Русь к Великой. Жестокой насмешкой звучал московский ответ Богдану, когда он месяца за два до зборовского дела, имевшего решить судьбу Польши и Малороссии, низко бил челом царю „благословить рати своей наступить“ на общих врагов, а он в Божий час пойдет на них от Украйны, моля Бога, чтобы правдивый и православный государь над Украйной царем и самодержцем был. На это, видимо искреннее, челобитье из Москвы отвечали: вечного мира с поляками нарушить нельзя, но если король гетмана и все войско Запорожское освободит, то государь гетмана и все войско пожалует, под свою высокую руку принять велит. При таком обоюдном непонимании и недоверии обе стороны больно ушиблись об то, чего недоглядели вовремя. Отважная казацкая сабля и изворотливый дипломат, Богдан был заурядный политический ум. Основу своей внутренней политики он раз навеселе высказал польским комиссарам: „Провинится князь, режь ему шею; провинится казак, и ему тоже – вот будет правда“. Он смотрел на свое восстание только как на борьбу казаков со шляхетством, угнетавшим их, как последних рабов, по его выражению, и признавался, что он со своими казаками ненавидит шляхту и панов до смерти. Но он не устранил и даже не ослабил той роковой социальной розни, хотя ее и чуял, какая таилась в самой казацкой среде, завелась до него и резко проявилась тотчас после него: это – вражда казацкой старшины с рядовым казачеством, „городовой и запорожской чернью “, как тогда называли его на У крайне. Эта вражда вызвала в Малороссии бесконечные смуты и привела к тому, что правобережная Украйна досталась туркам и превратилась в пустыню. И Москва получила по заслугам за свою тонкую и осторожную дипломатию. Там смотрели на присоединение Малороссии с традиционно-политической точки зрения, как на продолжение территориального собирания Русской земли, отторжение обширной русской области от враждебной Польши к вотчине московских государей, и по завоевании Белоруссии и Литвы в 1655 г. поспешили внести в царский титул „всея Великия и Малыя и Белыя России самодержца Литовского, Волынского и Подольского**. Но там плохо понимали внутренние общественные отношения Украйны, да и мало занимались ими как делом неважным, и московские бояре недоумевали, почему это посланцы гетмана Выговского с таким презрением отзывались о запорожцах как о пьяницах и игроках, а между тем все казачество и с самим гетманом зовется Войском Запорожским, и с любопытством расспрашивали этих посланцев, где живали прежние гетманы, в Запорожье или в городах, и из кого их выбирали, и откуда сам Богдан Хмельницкий выбран. Очевидно, московское правительство, присоединив Малороссию, увидело себя в тамошних отношениях, как в темном лесу. Зато малороссийский вопрос, так криво поставленный обеими сторонами, затруднил и испортил внешнюю политику Москвы на несколько десятилетий, завязил ее в невылазные малороссийские дрязги, раздробил ее силы в борьбе с Польшей, заставил ее отказаться и от Литвы, и от Белоруссии с Волынью и Подолией и еле-еле дал возможность удержать левобережную Украйну с Киевом на той стороне Днепра. После этих потерь Москва могла повторить про себя самое слова, какие однажды сказал, заплакав, Б. Хмельницкий в упрек ей за неподание помощи вовремя: „Не того мне хотелось, и не так было тому делу быть“».

Так вот Малороссия влилась в состав Московского государства. Но это вливание едва не вышло боком.

Русский царь отправился завоевывать Польшу. Но на ту же Польшу претендовал и шведский король, которому даже удалось захватить Варшаву и провозгласить себя королем польским. И до того благополучно разорявшие земли Польши царь и король столкнулись лбами. Алексей Михайлович вдруг припомнил, что еще пращуры ходили бить шведов и что естественная граница Русской земли – балтийский берег. Царь двинулся на Ригу, Риги не взял, а с Карлом Десятым пришлось быстро замириться – снова вмешался Богдан. Уже стоя одной ногой в могиле и разочаровавшись в царе, он решил «стать вольным удельным князем малороссийским при польско-шведском короле», то есть снова передать себя и все только что присоединенные к Московии земли назад в Польшу, но теперь уже хорошему королю, шведскому! Дабы не потерять того, что само приплыло в руки, царь предпочел мир с Карлом и Малороссию в составе Московии. Но его ждал еще один неприятнейший сюрприз: наследник Богдана Выговский попробовал передаться польскому, то бишь шведскому королю, началась новая война, в ходе которой царь быстро потерял не только Литву с Белоруссией, но и всю правую часть Украйны. В Московии начались страшные экономические проблемы: серебряные деньги шли по цене медных. Спасло царя от полного позора только то, что украинский гетман Дорошенко припомнил о желании Богдана перейти под власть турецкого султана. Тут уж и царь, и король заключили между собой мир, причем по этому Андрусовскому миру Запорожье было признано общим владением русского царя и польского короля, чтобы – очевидно – общими усилиями бить казаков, если те снова вспомнят о султане. Такова была история присоединения Украины в красках. Последствия этого присоединения отразились на всей дальнейшей московской внешней политике: теперь балтийский и крымский вопросы становятся ведущими. Эти вопросы Алексей Михайлович завещал потомкам.

Бремя русского раскола