Людмила, счастье возможно. Истинно тебе говорю.
Возле дома, где прошла самая качественная часть моего детства, были развалины старой гауптвахты. Мы, дети прапорщиков и старшин, прекрасно знали, что такое «гауптвахта», но свои развалины все равно романтизировали. Говорили друг другу, что там сидели фашисты, и свято в это верили, очень уж хотелось. Фашисты в ту пору казались нам существами мистическими: их же победили, а значит, убили всех, следовательно, они – привидения. Элементарно, Ватсон. Достаточно посмотреть на обшлаг вашего левого рукава.
В детстве мы везде искали призраков, мечтали увидеть хоть одного. Интересно, что мы собирались делать в случае удачи? Понятия не имею. Вроде бы, ничего. Увидеть привидение и умереть, как будто оно – Лондон. Хотя тогда мы, конечно, не знали эту цитату. Да и про Лондон не знали ничего – просто точка на карте, одна из многих, нам еще только предстояло начать учить английский язык, много лет спустя, тогда иностранные языки начинали учить в пятом, кажется, классе – везде, кроме спецшкол, которые нам, детям прапорщиков и старшин, не светили ни при каких обстоятельствах. Нам светили неопытные училки, университетские двоечницы, пристроенные в школы по блату: «Лысыз зы пхен, дети. Хуйз он дьюты тудэй?»
Тьфу.
Я, получается, несостоявшийся охотник за привидениями. Вся жизнь, можно сказать, прахом. Гады все-таки эти фашисты. Мы так в них верили.
Теперь надо бы как-то красиво вырулить обратно, в сегодняшний день, написать еще один абзац, чтобы в финале его можно было вставить фразу «Людмила, какие проблемы» и таким образом закольцевать текст, но в гробу мы видели законы композиции.
И возможно, нынче ночью нам явится их (законов композиции) призрак. Исполнив, таким образом, невинную детскую мечту.
На улице Дайнавос на временном строительном заборе размашистым почерком написано: «Я люблю жизнь». И в небе над городом, кажется, написано то же самое – невидимыми химическими чернилами, но я знаю, как их проявлять.
В те редкие дни, когда температура поднимается до (почти) тридцати цельсиевых отметин, вдруг (всякий раз это заново «вдруг») становится очевидно, что Вильнюс – самый настоящий южный город. С раскаленными булыжниками старых мостовых, пыльными мальвами в палисадниках, зелеными жалюзи на окнах, простынями и сарафанами, сохнущими на балконах домов, обшарпанных тоже по-южному, не от угрюмой скудости быта, а от счастливой жизнеобразующей расслабленности – зачем что-то менять, когда и так все хорошо. С морем где-то неподалеку, практически за углом, колотым льдом в стаканах, расслабленными загорелыми горожанами, привыкшими покидать дома незадолго до заката и часами протирать ветхие шорты по летним кафе, а работа – помилуйте, какая работа?! – ай, завтра, потом, когда-нибудь.
Я уже почти верю в это знойное, долгое (третий, что ли, день кряду) южное северное лето. Даже сейчас, в два часа пополуночи, когда в темно-синем, густом как вода, ароматном воздухе звенят ледяные струны грядущего октября, который, я заранее знаю, будет так хорош, что остановится сердце, оно всегда останавливается в октябре, потому что по ту сторону октября вполне можно жить без всякого сердца, без него даже лучше, я помню, я всегда одной ногой там.
На улице Пилес во всех витринах и просто окнах первых этажей фотографии людей – цветные, черно-белые, сепия, взрослые и дети, ослепительно красивые студентки, толстые младенцы, веселые беззубые старики, трагические и комические старухи, все-все-все. И подписи – имя плюс еще какое-нибудь слово, обозначающее род занятий. Милда, студентка; Алена, редактор; Дарюс, школьник, и так далее, и так далее.
Очень хороший, просто отличный проект, первая помощь начинающему бодхисатве, любить этих людей на картинках легче легкого, избавить их от страданий – как синиц покормить, простое, веселое, хоть и хлопотное дело, особенно сегодня, в сочельник, когда оттепель и белый свет, и теплый пахучий ветер с юга, и все мы никогда не умрем, только притворимся на минуточку, а потом кааак подскочим и дальше побежим.
Над холмом парил воздушный змей, красная птица. Я очень люблю смотреть на воздушных змеев, но мне никогда даже в голову не приходило хоть раз запустить свой.
А на холме обнимались влюбленные. Мне нравится смотреть, как обнимаются влюбленные. Даже больше, чем обниматься.
Потому что мой воздушный змей – это был бы всего лишь один воздушный змей. А обниматься – это было бы просто обниматься. Всего с одним человеком, один раз (за один раз).
И еще тут же постоянно работают причинно-следственные связи, а это означает, что со змеем много хлопот (и с кем обнимаешься, с ним, кстати, тоже много хлопот – и до, и после). И все это, конечно, очень мило, но слишком мало и слишком громоздко, целое дело, процесс.
Иное дело – идти мимо и видеть. Воспринимать.
Тогда все – мое. Все воздушные змеи и все объятия. И даже так: я – все парящие змеи, я – все, запустившие змеев, я – все влюбленные, я – все родители, которые ждут их дома, я – все прохожие, косящиеся на влюбленных, кто одобрительно, а кто не очень, я – все и все. Я – весь остальной мир – сколько ухвачу. Без хлопот, без процессов, без причинно-следственных связей. То есть, ничего руками делать не надо, вообще. Какое счастье.
Мне почти ничего не нужно, на самом деле. Только бы воспринимать. И уж тут жадность моя беспредельна. Восприятие – та самая конфетка, которую, при случае, и у сироты отниму. Ну, если вдруг голодный год. Мало ли.
Я не то чтобы вот прям все сущее. Но та его часть, которую удастся ухватить – совершенно точно я.
И побольше бы, побольше.
Надо, оказывается, натянуть себя как лук. И стоять внутри себя – выпрямившись, прицелившись. И стрелять (собой, из себя – стрелять). И сразу брать новую стрелу. Сразу, сразу, я говорю. А не полежав на внутреннем диване под диким, неразумным предлогом: «отдохнуть».
Потому что натягивать себя как лук, целиться и стрелять – это и есть отдых.
Нам всем рано или поздно предстоит тут умирать. И все что у нас будет в момент смерти – это опыт. Вся совокупность всего, что с нами успело случиться, всего, с чем успели случиться мы, все варианты этого самого «мы», все версии нашего «я», все состояния сознания. Чем богаче опыт, тем лучше мы экипированы для этого путешествия, а все остальное не в счет.
И опыт художника, то есть опыт вдохновенного созидательного акта – одно из самых бесценных сокровищ, которые можно взять с собой, умирая. Потому что в этот момент человек, как бы слаб он ни был, действовал по образу и подобию того самого непознаваемого, на встречу с которым рано или поздно пойдет.
Поэтому обучая вдохновенному бесстрашному созидательному действию, давая повод и возможность пережить этот опыт, одновременно свидетельствуя и подтверждая: «это действительно было, у тебя все получилось», – нас обучают бессмертию. И только ему.
Научиться разгонять облака не очень трудно. Гораздо труднее научиться оставить облака в покое, пусть делают, что хотят. «Пусть делает что хочет» – это и есть формула любви, ее основа; выращенное на другой основе, любовью только притворяется.
Если по-настоящему любить жизнь (то есть, позволить жизни быть такой, какова она есть), переделывать погоду просто не придется. Это, на самом деле, очень важно – не переделывать погоду. Потому что изменять погоду по-настоящему почти никто не умеет, зато бессознательно тратить силы на бессознательные же попытки ее переделать – это умеют все. Вернее, не умеют это прекратить. Да и как, скажите на милость, научиться прекращать то, чего не осознаешь?
Человек – сосуд, наполненный любовью и страхом. Чем больше одного вещества, тем меньше другого. Все остальные чувства – производные от этих двух.
Засада в том, что чувство, которое традиционно называют словом «любовь» – это просто замаскированная разновидность страха (страха упустить свое, страха недополучить и самого страшного страха потерять то, что как бы уже есть).
С любовью к жизни ровно та же фигня. Ровно та же.
Осознанность – единственный инструмент, с помощью которого можно выбраться из этого кошмара. Не нужно бороться с собой, тем более, не нужно бороться с другими (любая борьба – порождение все того же страха), достаточно просто осознавать – хотя бы одно действие и одно душевное движение из сотни. Для начала.
Не имеет значения, как ты себя ведешь, что говоришь и что делаешь, если все это происходит осознанно. Осознанные действия не бывают «плохими», они – и есть жизнь.
Осознанность – единственный ключ к свободе и одновременно сама свобода в том виде, в каком она доступна человеку на этой земле. Взять ее почти невозможно. Не взять ее – величайшая растрата, какую только можно вообразить.
Некоторые кошки не то чтобы серы
Такая удивительная штука выясняется зимой – то есть, в тот период, когда световой день очень короток.
Ночь – это правда о нас (о нашем восприятии).
Ночью мы все выходим из темноты навстречу друг другу – неизвестные незнакомцы без прошлого и будущего; на месте прошлого и будущего у каждого из нас – тьма, которую можно заполнить по собственному усмотрению, а можно не заполнять вовсе.
И это – правда.
Ночью мы видим только те предметы, на которые падает свет, и это очень точная иллюстрация работы восприятия (в рамках этой иллюстрации свет символизирует внимание).
Ночью улицы, по которым мы ходим днем, выглядят настолько иначе, что это уже совсем другие улицы. И как мы находим знакомую дорогу – это отдельный, очень интересный вопрос.
Обычно, конечно, не задумываясь, на автопилоте (как делается почти все). Но задумываться – это самое интересное, задумавшись, обнаруживаешь у себя в голове две карты города, дневную и ночную (и они далеко не всегда совпадают), или выясняешь, что ходишь, ориентируясь на приметы, которые кажутся неизменными (магазин на углу, гостиница на противоположной стороне улицы, желтые окна аптеки, сияющий купол в просвете между домами, синяя дверь соседней парадной). Или работает своего рода внутренний ко