у непослушного появляется иллюзия сытости, а поскольку человек в своей тупости (это в данном случае не ругательство, а техническое описание состояния среднестатистического организма) склонен верить иллюзиям, он покидает коммуникационное поле вполне удовлетворенным и идет деятельно выражать покорность всем, кого боится – маме с папой, учителям, начальству, правительству, обстоятельству, придуманному богу с Ремнем в руках.
Дальше рассуждать скучно, потому что под ногами наблюдаемого объекта разверзается помойная яма, а сверху досрочно падает могильная плита.
Как вы лодку назовете
Понадобилось залезть в геохронологическую таблицу; выяснили, что текущий эон (целиком посвященный органической жизни) называется ФАНЕРОЗОЙ.
/Закрой глаза и думай о Докембрии./
Капитан Вольф и все-все-все
«Меня зовут капитан Вольф, и я доставлю вас в Вильнюс», – сказал капитан Вольф.
К счастью, в самолете присутствовал как минимум один человек, способный по достоинству оценить эту новость. То есть я. Правда, рядом со мной не было собеседника, который добавил бы: «Айзен-Вольф». Пришлось думать про айзен самостоятельно. Любите ли вы леденящее одиночество, как люблю его я? Вот то-то же.
На прощание капитан Вольф еще раз представился, специально для тех, до кого не дошло с первого раза: «С вами был капитан Вольф». Но, боюсь, благодарных слушателей у него не прибавилось. По крайней мере, про айзен никто так и не пошутил. Только я, да и то не вслух – по причине леденящего одиночества, см. выше.
Охватившее меня леденящее одиночество было настолько невыносимо, что пришлось, не сходя с места, прям в аэропорту, случайно встретить друга Р., которая тоже как раз откуда-то прилетела и ждала свой чемодан у соседнего транспортера. И вот тут бы, вот тут бы пошутить про капитана Айзен-Вольфа, но вместо этого мы просто вызвали такси по телефону, чтобы оно увезло нас в золотую даль (именно так выглядит наш город ночью, когда смотришь на него сверху, пока капитан Вольф идет на посадку).
Таксист тоже оказался моим знакомым. Он мне уже третий раз попадается. Или даже четвертый, не помню. Я вообще его, честно говоря, не помню, это он меня узнал, а не я его. И даже подъезд мой вспомнил без подсказки, такой чувак.
После появления знакомого таксиста мои жалобы на леденящее одиночество стали звучать совсем уж бессовестно, но про капитана Айзен-Вольфа мы с другом Р. и таксистом так и не пошутили, поэтому надо хотя бы записать. А то завтра вспомню и себе не поверю. А ведь был, был капитан Вольф, высокий, загорелый дяденька, в красивой люфтганзовской форме (я не фантазирую, а точно знаю: они с экипажем приходили за своими чемоданами). И доставил нас в золотую даль, то есть в Вильнюс, как и обещал.
Князь Гедиминас, в чьем сновидении мы, как известно, живем, спит беспокойно, ворочается с боку на бок, вскрикивает и стонет во сне.
Его может разбудить любой пустяк (даже вчерашняя автомобильная авария на Диджои наверняка его потревожила), а иногда он встает, чтобы попить или справить нужду.
В такие моменты мы, разумеется, исчезаем, а потом, когда князь, угомонившись, закрывает глаза, появляемся снова, но уже немного иные.
Колыбельная для кошки
Котовская, котенок, принадлежит к довольно распространенному типу любопытных паникеров: ей интересно все на свете, и одновременно все на свете вызывает у нее тревогу, обычно неодолимую.
Котенок Котовская интересуется жизнью улицы – до тех пор, пока не попадает на эту самую улицу, на руках или в переноске, без разницы, она приходит в ужас и начинает панически орать. Да так, что трава на соседском газоне чернеет.
К тому же, Котовская, увесистый котенок, состоит примерно из семи килограммов отборной кошатины. А я не люблю носить тяжести, хотя жизнь, надо отдать ей должное, не раз пыталась приохотить меня к этому занятию. Но хрен ей. В смысле, вотще.
Все это я к тому, что носить Котовскую, котенка гулять на улицу нема дурных. Поэтому большую часть своей жизни она проводит, раздираемая любопытством: что там, за окном, далеко-далеко? И вообще везде.
Поэтому иногда я беру котенка Котовскую на колени, кладу руку на ее пятнисто-полосатую башку и медленно, сосредоточенно вспоминаю сегодняшний путь из дома: большую лужу, трещины на асфальте, какие-то желтые цветы, серого дворового кота – на этом месте Котовская обычно возмущенно орет, она очень ревнивое существо. Быстро сворачиваю кота, вспоминаю припаркованные у края дороги автомобили, ветеринарную аптеку – да не дергайся так, ты, балбеска, я же там покупаю твой самый любимый корм! – сломанные недавним ураганом липовые ветки на тротуаре, снова лужу, еще раз лужу, белые флоксы у низкого проволочного забора, и опять лужу, у нас сейчас очень много луж.
Котовская, котенок, успокаивается у меня на коленях, благо других ветеринарных аптек по дороге не было, всех посторонних котов быстренько вымарала моя внутренняя цензура, а флоксы, деревья и лужи – именно то, что надо, та самая информация, которой она ждала. Так и знала, – думает Котовская, толстый оптимистический котенок, – что мир в основном состоит из съедобного и прекрасного, не надо его бояться, ура. И засыпает счастливая.
(Такое позитивное мышление, впрочем, совершенно не отменяет того факта, что во время следующего выхода на улицу, в переноске, удачно символизирующей всю эту вашу так называемую «реальную жизнь», Котовская снова впадет в панику и будет орать так громко, что трава вокруг почернеет. Но с позитивным мышлением вечно так.)
Консерватизм (конформизм, традиционализм; ай, ладно, много чести все головы этой гидры по именам величать), который с каких-то хренов считается чуть ли не основным признаком зрелости, на самом деле просто признак упадка сил. Собственно, именно с этих хренов он признаком зрелости и считается: закончились дармовые юношеские гормоны, человек ослаб, организм перешел в режим экономии энергии, а уважать себя человеку хочется, поэтому к режиму экономии энергии подшиваются оправдывающие его так называемые «убеждения», все.
Агрессивная реакция так называемого консерватора (на самом деле, просто человека, чей организм работает в эконом-режиме) на все, выходящее за рамки его так называемых убеждений (чрезвычайно ценных с точки зрения его ума, которому приходится постоянно оправдывать это нелепое прозябание) – обычная неосознаваемая зависть. Не к чужому образу жизни как таковому, а просто к наличию сравнительно большого количества энергии, позволяющей делать все эти мизерные шаги влево-вправо; опять же – все.
Это яйца выеденного не стоило бы, если бы не тот прекрасный, в сущности, но одновременно налагающий на нас огромную ответственность факт, что пока человек жив, ничего не закончено. Жизненная сила только в юности дается даром, без нашего участия, однако это не означает, что ее нельзя пополнять. Можно. Трудно, но еще как можно. Когда ее становится достаточно много, эконом-режим бытия становится не нужен. И убеждения, позволяющие его оправдывать, тоже становятся не нужны. И тогда есть шанс начать жить. Он мизерный, честно говоря, этот шанс. Но есть – всегда. И у каждого. Хочет он того или нет.
Жизнь, будем честны, гораздо трудней существования. Особенно с непривычки. Настолько трудней, что поневоле задаешься вопросом: а на кой вообще надрываться? И мы – сюрприз, сюрприз! – знаем ответ на этот вопрос. Штука в том, что развитие – обязанность. А стагнация – должностное преступление, за которое взашей выгоняют с важной, хорошо оплачиваемой (небесным огнем, например) должности «человек».
Консульство
Нынешняя настольная лампа наверное лучшая в моей жизни, самое приятное для моих глаз освещение; но речь сейчас не о том, как она нравится мне, а о том, как это дело выглядит снаружи.
Несколько дней назад вышли вечером ненадолго, не выключив электроприборы. И оказавшись на улице, увидели, что из окна моего кабинета херачит тот самый тусклый (ослепительно тусклый) белый свет, который в Бардо смерти считается приглашением переродиться в Дэвалоке. Похоже, тут их консульство у меня. Кому непостоянства и погони за наслаждениями, можете очередь занимать. А я повешу табличку «пива нет» и предамся страстям, как это у нас на родине принято.
Кровавые будни
Надо увезти остатки продуктов из бывшей квартиры; поручать такие дела мне вообще-то не стоит, потому что я, дай мне волю, выбрасываю почти все.
И вот волю мне дали, и в мусорный мешок летят баночки и бутылочки, что там, я даже не особо вглядываюсь – все на хрен долой! Очень это дело (выбрасывать, не глядя) люблю.
В подъезде обнаруживается, что:
– мусорный мешок прохудился
– среди выброшенного были соевый и томатный соусы, без крышек. И вот они теперь привольно текут.
Такие штуки регулярно со мной происходят и даже не особо бесят, я понимаю, что некоторые затруднения с материальным миром – вполне справедливая плата за странное счастье быть мной. Поэтому я кротко вздыхаю и возвращаюсь в квартиру за дополнительным мусорным мешком и рулоном бумажных салфеток, чтобы вытереть следы содеянного.
За этим занятием меня и застает старушка соседка. Я ей даже отчасти завидую, потому что это совершенно прекрасный опыт: выйти в подъезд, увидеть там огромный, чуть ли не в человеческий рост черный мешок, текущие по ступенькам кроваво-бурые ручьи и меня с салфетками в руках. И как я поднимаю голову, приветливо улыбаюсь и говорю с обаятельной прямотой: «так бывает».
Крокусы
Когда мы с друзьями сажали в городе крокусы, мне пришлось дать себе честное слово: если эти крокусы вырастут, запишу, почему они были так для меня важны. Слово надо держать.
Держу.
– …Миф об изгнании из рая проехался по моей жизни асфальтовым катком. Меня натурально вырастили в раю (как потом выяснилось, мне-то казалось, это просто норма). Так вот, в раю у нас были тучные стада крокусов. Толпами по весне цвели.