В смысле я.
Липы
В городе цветут липы; на улице Вильняус в той ее неинтересной части, которая тянется от проспекта Гедиминаса до Зеленого моста, они тоже цветут. Мимо идут два потрепанных мужичка, и один говорит другому: «Липы пахнут, как в год моей смерти».
Мы с городом играем в игру «Придумай, чем еще меня удивить; спорим, не удивишь!» – «Щас».
Ясно, что он всегда выигрывает, то по очкам, то, как сегодня, нокаутом. Такой молодец.
Литературоведение, блин
Пекли блины, и главный блинопек приговаривал, довольный собой: «Ай да Пушкин, ай да сукин сын!» Обсуждали, какие отличные блины были бы у Пушкина: тонкие, румяные, эластичные, чего хочешь, то и заворачивай, а не хочешь – так ешь.
А потом нас понесло.
У Гоголя блины были хороши, почти как у Пушкина. Только по малороссийскому обычаю масла и сметаны слишком много туда клал. Оно, конечно, вкусно, но пока съешь, весь измажешься, по усам течет и на кафтан капает. А кто блин Гоголя съел и не заляпался, тому, ясное дело, черт помог.
У Лермонтова блины тоже были хороши – по словам его бабушки. Больше он никому их попробовать не давал. Бывало испечет блины, выходит с ними на балкон, ест на виду у почтеннейшей публики и дразнится: «А вам не дам!» За это его даже убили на дуэли; удивительно, что всего один раз. Так и не знает никто с тех пор, как на самом деле было с блинами у Лермонтова и какое по этому поводу надо мнение иметь.
У Льва Толстого блины были большие, румяные, толстые, как коржи для торта. Вкусные, нажористые. Все их хвалили. Но до конца ни один его блин ни разу никто не доел.
Блины Достоевского все время крали жандармы, чтобы студентов-революционеров в казематах насильно кормить. Те, говорят, мучились страшно и во всем признавались. Но товарищи на них не очень сердились, потому что сломаться от блина Достоевского – это не грех.
Тургеневу блины пекли крепостные девки. Приходили в гостиную, босые и беременные, миску с блинами на стол – шварк! А барин аж подпрыгивает от нетерпения, но не потому что голодный, просто загадал: если верхний блин будет зажаристый, пора ехать в Париж. А если бледный – тогда опять на охоту в окрестные леса.
Горький всегда жарил блины на пустыре, сложив очажок из битых кирпичей, сидел возле него на корточках, помешивал хворостиной тесто в миске с отбитым краем. Все приличные люди возмущались: ну нельзя же так! Антисанитария, отбросы, фу. Некоторые решались попробовать и долго потом удивлялись: а ведь вкусно получается! Очень на него за это обижались, но сделать ничего не могли.
У Чехова блины были – всем блинам блины. Тонкие до прозрачности, нежные – во рту таяли. Только такая незадача: в каждом блине непременно обнаруживалась какая-нибудь мелкая пакость: то яичная скорлупа, то травинка, а то и муха, как повезет.
У Тараса Шевченко блины были на воде, мука – из молотой лебеды. Пакость ужасная, но все ели, потому что полезно. И старались не очень кривиться, когда говорили: «Ах!»
У Блока блины были такие тонкие, что через них можно было смотреть на луну. Для этого их, собственно, и использовали. Никто не ел.
У Есенина до выпечки блинов никогда не доходило. Наболтает теста и спьяну в него мордой – бряк! Просыпается потом в похмелье, злой, как собака, блинов нет, и теста тоже не осталось, вокруг бабы какие-то причитают, просят разрешения морду облизать, хоть сейчас поезжай в Англетер. Чего тянуть.
У Маяковского блины были супрематические. Разных удивительных форм и цветов. А что он их не пек, а вырезал из картона и строгал из старых табуреток, так на то и революционный авангард.
Набоков, конечно, не пек блины. С какой это стати? Только рancakes, только хардкор.
Булгаков, на самом деле, пек блины по рецепту Гоголя. Только масло и сметана у него были невидимые, черти помогли. Поэтому все ели с удовольствием, а потом смотрят – с ног до головы заляпались. И не знают: где, когда?
Александр Грин блинов никогда не пек, у него и сковородки-то в доме не было, не говоря уже о муке. Но мог часами увлекательно о них рассказывать: как пекут блины в Зурбагане, а по какому рецепту в Гель-Гью, и как моряки в шторм на камбузе, выпив рому, пекут большой Капитанский Блин, кидают в море, и оно успокаивается. Ну или наоборот. В общем, собеседник уходил от Грина очень довольный, с ощущением сытости, как будто весь вечер ел блины. И потом ему уже никакие другие блины не нравились, все не то.
Хармс, на первый взгляд, действовал, как Грин: тоже не пек блинов, только о них рассказывал. Но рассказывал такое, что собеседники уходили от него в полной уверенности, что блинов не бывает, блин абсурден и абсолютно невозможен. Они потом долго еще не могли смотреть на настоящие блины, те, что поспокойней говорили: «Уберите отсюда немедленно эту глупость!» – а другие начинали истерически хохотать.
О блинах Андрея Платонова я стараюсь не думать. Просто не думать, и все.
Валентин Катаев пек блины на коммунальной кухне, на керогазе, на скверной советской сковородке, вместо масла клал маргарин. Но они все равно получались вкусные. На него за это очень сердились, говорили: вот шарлатан!
Иногда к Катаеву приходили Ильф с Петровым, он одалживал им сковородку, керогаз и маргарин. Но они пекли блины с приподвывертом, все время подбрасывали их в воздух, переворачивали, кривлялись, устраивали такой цирк, что на них никто не сердился, а просили еще.
Ложь
– Искусство – это ложь, – торжественно объявляет друг А.
Не то чтобы он так действительно думает. Не настолько он прост, чтобы думать об искусстве что бы то ни было. Просто иногда у друга А. просыпается потребность шокировать культурную общественность. Иными словами, он тролль.
– Естественно, ложь, – соглашаюсь я. – Все, что воспринимает человек, ложь. Все, что делает, тоже ложь. Всякий человек – сам себе ложь, фильтр, искажающий любую поступающую информацию. А уж на выходе – ууууууууу! Ваще. Такова уж наша природа. Зато когда мы с ясным осознанием своего положения все равно пытаемся сказать что-то хоть немного похожее на правду, которую не способны даже вообразить, от этого адского усилия рождается хорошее искусство. Хоть и ложь.
Друг А. смотрит на меня с обычной в таких случаях укоризной: ну что ж ты не даешь человеку пять минут дураком побыть!
Это да. Со мной в этом смысле всем трудно.
Лучшие из наших современников, – говорю я, – это такая прекрасная девочка-дебил из анекдота[10], которая успела задать вопрос: «А фто, можно было?» – ДО того, как загадать третье желание, а не после.
Любимый кошмар
В списке кошмарных снов, сопровождающих меня в разные периоды жизни (список вполне банальный: тут и крошащиеся зубы, и роковое опоздание на поезд-самолет-пароход, и чудище поганое в зеркале, и всякая там война) есть один самый ужасный и, в то же время, самый прекрасный из страшных снов.
Это всегда вариации на одну и ту же тему: людей едят заживо, причем выедают у них некую самую ценную бессмертную часть, а прочую дрянь оставляют болтаться, как есть. В таких снах мне непременно приходится выдержать несколько сражений с пожирателями, чудом уцелеть, вспомнить предыдущие кошмары на эту тему, сказать себе, что и это сон, разными способами проверить версию, но не проснуться, а «убедиться», что нет, на этот раз все происходит наяву.
Ну, в общем, понятно, как это бывает.
Почему, собственно, я люблю этот кошмар. Ближе к финалу непременно удается каким-то образом организовать переброску уцелевших в некое соседнее измерение, где все примерно так же, как у нас, только нет пожирателей. То есть отличное место для эмиграции. Переброска почему-то всегда осуществляется автобусами. И в некоторых снах моя работа находить уцелевших, несожранных и приводить их на тайные автобусные остановки, а в некоторых снах водитель автобуса – я и есть.
Любимая моя работа. Потому и кошмар любимый.
Когда я просыпаюсь, наступает настоящий ужас. Потому что некоторое время после пробуждения я совершенно точно «знаю», что мне приснилась чистая правда, и единственное, что изменилось: наяву я вовсе не водитель автобуса, даже не кондуктор. Меня бы кто нашел и увез.
Но потом я наконец просыпаюсь, и это меняет все.
Лютеранство – по крайней мере, изначально, как задумка – о том, что между человеком и Богом не должно быть посредников, всех этих эффективных менеджеров, лопочущих на непонятном ширнармассам (хотя более чем понятном самому Лютеру) языке и отщипывающих от Бога по кусочку на продажу, каждый день на всех утренних рынках Европы свеженький, сытный, легкоусваиваемый всяким простым организмом Бог.
Идея правильная, то есть как минимум прогрессивная, беда в том, что стоит убрать ловких посредников в рясах, как между человеком и Богом тут же встает другой посредник – человеческий косный ум. Который такого наинтерпретирует, что знаете, давайте лучше вернем посредников в рясах, по крайней мере, образованные люди, совсем уж лютого ужоса не наговорят (а наговорят, так ширнармассы все равно ни хрена не поймут, отличная штука – латынь). И кукольные домики для Бога у них красивые, и музыка – зашибись.
Вообще, судя по яростному культуртрегерству Лютера, про косный ум он кое-что понимал, просто переоценил эффективность просвещения, как переоценивает просвещение всякий достаточно хороший, то есть уважающий других людей человек. Оно работает, но медленно. Слишком медленно. Человечество никогда не успевает за своими Лютерами и прочими условными Гагариными. Это печальный факт, но сделать с ним я ничего не могу, когда создам свою Вселенную с блэкджеком и эльфами, там такого безобразия не будет (а вот зимнее море, звездное небо и острое счастье внезапного озарения обязательно из этой передерем).