Поломка на краю галактики — страница 20 из 28

А она сказала мне:

– Замолчи, ладно?

И я замолчал.

Я не хотел ее сердить. Первую девушку, которая со мной поцеловалась. Я хотел делать ей только приятное, я просто не знал как. После этого она со мной больше не разговаривала. Лишь глянула на меня коротко, а потом расстегнула мой ремень и начала у меня сосать. Вот так запросто, ни с того ни с сего, посреди коридора в квартире ее родителей, которых, к счастью, не было дома. Я продолжал молчать. Я уже понял, что не знаю, как себя вести в такие моменты, и старался делать как можно меньше. После отсоса мы потрахались на покрытом полиэтиленом диване в гостиной. Когда я кончил, мы подождали несколько минут и снова потрахались. Она не кончила и во второй раз. Сказала, что это нормально. Что она никогда не кончает, но ей все равно приятно. Потом сказала, что хочет пить, и я пошел на кухню и принес нам по стакану воды.

– Это твой первый раз, а? – сказала она и погладила мое лицо.

Я кивнул.

– Это, кстати, классно, – сказала она мне. – “Спасибо” было совершенно… Типа, еще секунда – и я бы тебя отсюда вышвырнула. Но то, что это первый раз… Это, кстати, классно.

– Моя мама всегда говорит, что “спасибо” – единственное слово в иврите, которое никогда не может повредить, – сказал я.

– Пусть твоя мама у тебя и сосет, – сказала Веред и улыбнулась.

И я подумал: “Ну и день: первый поцелуй, первый отсос, первый раз потрахался – все в один вечер, и все несколько чудом”. Я был солдатом. Мне было девятнадцать лет. Поздновато для первого поцелуя. Может быть, даже для первого отсоса. Но я чувствовал себя счастливчиком. Потому что, даже если мне пришлось подождать, это все-таки случилось. Да еще и с такой милой девушкой. У которой цветочное имя.

Веред сказала, что у нее есть бойфренд. Она не сказала об этом прежде, чем мы поцеловались, потому что “поцелуй – это фигня, даже если у тебя есть бойфренд”. И, да, не сказала, когда отсасывала у меня, но это потому, что у нее во рту был мой член. А когда наконец сказала, добавила, мол, надеется, что я не обижаюсь, ничего такого, а то ей кажется, что я немножко хрупкий и странный. Я ответил, что удивлен, но совершенно не обижен. Наоборот, тот факт, что у нее есть бойфренд и мы все равно потрахались, – это даже как-то лестно. Она засмеялась и сказала:

– “Лестно” – это очень громкое слово. У меня есть бойфренд, но он дерьмо. А ты… Уже когда мы поцеловались, я почувствовала, что ты девственник. И ничего не поделаешь, в девственнике есть нечто классное.

Она рассказала, что, когда была девчонкой, родители отправляли ее в летний лагерь, и там после ужина вожатые подбрасывали в воздух огромные пакеты “Бамбы”[15] и все пытались их поймать.

– Понимаешь, – сказала она, поглаживая пять волосков, которые успели вырасти у меня на груди, – всем хватало “Бамбы”, и мы это знали, но ничто не сравнится с этим ощущением – вскрыть пакет и начать есть из него первым.

– То есть теперь я вскрыт, – сказал я, слегка задыхаясь, – и больше ничего не стою?

– Не преувеличивай, – сказала Веред. – Но, скажем так, теперь ты стоишь немножко меньше.

Я спросил, когда вернутся ее родители, и она сказала, что у нас есть как минимум еще полтора часа. Я спросил, не против ли она потрахаться еще раз, и она дала мне пощечину. Не очень сильную, но болезненную. И сказала:

– Не говори “не против”, говори “хочешь”, дебил.

И через секунду добавила:

– Ты как верблюд, да? Ты думаешь, что выйдешь отсюда, а снаружи тебя будет ждать пустыня и бог знает когда ты в следующий раз доберешься до воды.

Потом она поймала рукой мой член и сказала:

– Не волнуйся, там не пустыня. В этом мире все трахаются и будут трахаться: уроды, дебилы, глупцы, все. Даже ты.

После того как мы потрахались снова, она проводила меня до двери и, открывая ее, сказала:

– Если ты случайно встретишь меня у фалафельной, или в кино, или в торговом центре с моим бойфрендом, не прикидывайся, что ты меня не знаешь, ладно? Ненавижу, когда так поступают. Просто скажи типа привет-привет, как будто мы знакомы, например, по скаутам, о’кей?

Я спросил, можем ли мы встретиться еще раз. Она погладила меня по лицу и ответила, чтобы я не обижался, но это просто не дело из-за Асси и всего такого. Из чего я заключил, что ее бойфренда зовут Асси. Я не собирался плакать, но расплакался. А она сказала:

– Ты просто невозможный, слышишь ты? Таких странных я в жизни не видел.

Я сказал ей, что плачу от радости, но она не поверила.

– Там, снаружи, не пустыня, – сказала она мне. – Ты увидишь. Еще натрахаешься вдоволь.

С тех пор я никогда ее не встречал. Ни в кино, ни у фалафельной, ни в торговом центре. Но если она случайно читает этот рассказ, я хотел бы снова сказать ей спасибо.

Tabula rasa[16]

Эуду

Грустная корова

А снился один и тот же сон. Этот сон снился ему почти каждую ночь, но по утрам, когда Гудман или одна из воспитательниц будили А и спрашивали, помнит ли он, что ему снилось, он всегда спешил ответить “нет”. Сон был не то чтобы страшным или постыдным – просто глупый сон, в котором А стоит на зеленом холме перед мольбертом и пишет акварелью открывающийся ему пасторальный вид. От этого вида у А во сне захватывало дух. А поскольку А попал в заведение еще младенцем, зеленый холм, скорее всего, был вымышленным – или реальным, явленным ему в презентации на уроке. И только одно мешало А получать от сна совершенное удовольствие – некая гигантская корова с человеческими глазами, которая вечно паслась рядом с А и его мольбертом. Было в этой корове нечто пугающее и отталкивающее: тянущаяся изо рта слюна, грустный взгляд, уставленный на А, и черные пятна на спине, которые походили не столько на пятна, сколько на карту мира. И каждый раз, когда А снился этот сон, в А просыпались одни и те же чувства: умиротворение, которое превращалось в маету, а затем в гнев, а затем в сострадание. В этом сне он никогда не делал ничего плохого, ни разу. Но всегда хотел. Он помнил, как искал во сне камень или другое оружие. Он помнил свое желание убить. И все-таки в конце концов он миловал ее. Он никогда не успевал во сне завершить рисунок. Всегда просыпался слишком рано, задыхаясь и потея. А потом не мог заснуть снова.

Своим сном А ни с кем не делился. Он хотел, чтобы хоть что-нибудь в целом мире принадлежало только ему. Окруженный этими пытливыми воспитателями, этими камерами, установленными в заведении, воспитанник почти ничего не мог сохранить исключительно для себя. И луг с удручающей коровой, которая разглядывала его, был максимально похож на секрет. Еще одна причина – не менее важная, собственно говоря, – по которой он ни с кем не делился своим сном, заключалась в том, что А по-настоящему не любил Гудмана. И тот факт, что ему удалось скрыть от Гудмана этот странный сон, был в представлении А маленькой и заслуженной местью.

Гудман

Почему из всех людей на свете А ненавидел именно человека, который помог ему в жизни больше всех? Почему А желал зла человеку, который взял его под свою защиту, после того как родители бросили А, и посвятил свою жизнь А и детям с похожей судьбой? Ответ прост и понятен: ничто в мире так не бесит, как зависимость от другого человека, и тем более зависимость от человека, который поминутно, старательно напоминает тебе, что ты в его власти. Таков был Гудман. Язвительный, властный, высокомерный. И каждая его фраза, каждый поступок ясно, однозначно сообщали: ваша судьба в моих руках и без меня все вы давно бы умерли.

Воспитанники в заведении принадлежали к разным расам, говорили на разных языках и мало общались между собой. Но в основе их биографий лежало одно: всех их в роддоме бросили родители, когда выяснилось, что они больны. У их генетического заболевания было длинное латинское название, но все называли его просто “старость”. Потому что от него младенцы старели в десять раз быстрее, чем обычные люди. От него они вдобавок развивались и учились гораздо быстрее обычных людей. И в результате уже к двум годам А знал историю в объеме десяти классов школы, заучил наизусть многие классические музыкальные произведения и писал картины на таком уровне, что, по утверждению Гудмана, мог бы выставляться в музеях и галереях внешнего мира. Но, как при всякой болезни, плюсы бледнели перед минусами. Воспитанники заведения знали, что мало кто из них доживет до десяти лет. Что они умрут даже раньше от старческих заболеваний: рак, инсульт, проблемы с давлением. Что их биологические часы будут упорно тикать с безумной скоростью, пока их изнуренное сердце не перестанет биться. Годами все воспитанники снова и снова слушали одни и те же печальные истории про свое младенчество. Истории, которые воспитатели пересказывали равнодушным тоном, каким читали сказки на ночь. Что матери воспитанников узнали о беде, как только те выбрались из материнской утробы. Что еще при их рождении матери предчувствовали дурной конец своих младенцев, только что появившихся в мире, который несся им навстречу. И поэтому предпочли покинуть своих детей. Какой родитель захочет привязываться к младенцу, явившемуся на свет со сроком годности, как у бутылки молока?

За праздничным столом, стоило ему немного выпить, Гудман любил рассказывать детям, как еще молодым акушером он впервые столкнулся с матерью, оставившей ребенка, больного старостью. Как он усыновил этого ребенка и за три года сумел научить его всему, для чего другому ребенку понадобилось бы лет двадцать. Гудман любил взволнованно описывать, как этот ребенок развивался у него на глазах в бешеном темпе, напоминая фильмы о природе, в которых показывают, как растение пробивается из земли, покрывается цветами и вянет – и все это меньше чем за минуту. И вместе с ребенком, рассказывал Гудман, развивался его план помочь всем брошенным детям, которые остались наедине с огромными трудностями, вызванными их болезнью. Заведение, основанное Гудманом в Швейцарии, было открыто ради всех таких детей, больных и нежеланных. И для каждого строилась отдельная программа обучения, нацеленная на то, чтобы они как можно быстрее выходили в мир и жили в нем самостоятельно всю свою чудовищно короткую жизнь. И всякий раз, излагая эту историю, Гудман подходил к концу с глазами на мокром месте, а воспитанники вставали, и аплодировали ему, и кричали в восхищении. И А тоже вставал и аплодировал, но из горла его не вырывалось ни звука.