рый выглядел как единственный, кто выжил в Катастрофе ковриков. А затем бросился всем своим крошечным тельцем на холодные плитки пола и закричал:
– Домой! Домой!
Сперва Йохай еще пытался спорить. Объяснять, что они уже дома и все в порядке. Но это не сработало – и потому что Гилель не слушал, и потому что сам Йохай был не вполне уверен в том, что говорил. Их грустная квартира была не совсем домом. Да и сказать, что все в порядке, значило в некотором смысле преувеличить позитивность ситуации. И поэтому очень быстро вышло так, что Йохай подхватил ребенка на руки, отнес к машине, пристегнул к детскому креслу и тронулся с места.
– Домой! Домой! – кричал Гилель, и Йохай попытался улыбнуться ему в зеркале заднего вида. А потом сказал:
– Папа ищет! Папа ищет!
Они доехали до самой Герцлии-Питуах, но не нашли ничего хотя бы отдаленно напоминающего дом. И пустились в обратный путь, только когда Гилель устал от крика и заснул. По возвращении произошло маленькое чудо: Йохай увидел место для стоянки прямо под домом. И как раз в тот момент, когда он осторожно вытаскивал Гилеля из детского креслица и укладывал себе на плечо, он заметил соседку из здания напротив и того, кто трахает ее “до самой мамочки”, – они стояли на тротуаре и смотрели на него. Оба держали полные пластиковые пакеты из супермаркета.
– Сладкий какой! – прошептала соседка и поставила пакеты на тротуар.
Она потянулась погладить Гилеля, но остановилась.
– Все о’кей, – сказал Йохай и улыбнулся ей. – Можно потрогать, он не проснется. Он крепко спит.
Соседка погладила вьющиеся волосы Гилеля, пробормотавшего что-то во сне. Йохай впервые увидел ее вблизи, а не дрожащей тенью на балконе. Она была невысокой, с ужасной кожей и все время улыбалась.
– Это ваш самый маленький? – спросил тот, который трахал ее “до самой мамочки”, почти совсем лысый и с виду старше ее лет на двадцать.
– Единственный, – сказал Йохай извиняющимся тоном.
Тот, который трахал соседку “до самой мамочки”, рассказал, что у него четверо от одной там, которая с ним больше не разговаривает, и что старший уже в армии.
– Нет ничего лучше детей, – сказал он и провел рукой по остаткам волос.
Соседка и отец четверых ушли, а Йохай остался стоять, держа Гилеля на руках и глядя снаружи на свет в окне гостиной своего дома. Он знал, что Одая уже вернулась с учебы и наверняка очень беспокоится. Только теперь он сообразил, что, взяв с собой в машину вопящего Гилеля, забыл прихватить мобильник. Одая наверняка им звонила. Она будет сердиться, но очень быстро простит его, и расплачется, и расскажет, как она боялась – вдруг что-нибудь случилось. Он и впрямь плохо поступил, забрав вот так Гилеля и не предупредив. Если бы произошло наоборот, он бы тоже очень перепугался. Йохай слегка подбросил немножко сползшего Гилеля, уложил его чуть повыше на плече и сделал несколько шагов к подъезду. Снаружи стоял приятный запах, как после дождя, а Гилель был теплым, как грелка. Йохай втянул прохладный воздух и позволил себе еще одно долгое мгновение на темной улице, прежде чем войти в подъезд.
“Ананасный краш”
Первый затяг делает мир цветным. Прибереги его на вечер – и после него тебя захватит любая фигня, вспыхнувшая на экране телевизора. Сделай его в полдень, прежде чем сесть на велосипед, – и почувствуй, как мир вокруг превращается в приключение. Затянись утром, как только проснешься, еще до кофе, – и это даст тебе сил выползти из кровати или заснуть еще на несколько часов.
Первый затяг дня – это как друг детства, как первая любовь, как реклама жизни. Не как сама жизнь, которую, если б мог, я бы давно вернул в магазин. А в этой рекламе нет никакого напряга: все красивое, все движется, все вкусное и все включено. После первого затяга будут еще затяги, которые смягчат окружающую реальность, сделают день выносимым. Но это уже не то.
Я всегда делаю свой первый затяг на закате. От школы, где я работаю, до моря меньше километра. Я заканчиваю в пять, когда нервная мама Равива из второго “А” приходит – всегда последней – забрать своего сопливого ребенка. У меня остается время поделать дела, выпить кофейку на Бен-Йегуде или на Ярконе, а потом выкатиться на набережную. Там я с волнением жду, когда солнце поцелует море. Как ребенок ждет, что его поцелуют на ночь. Как прыщавый юноша на школьной вечеринке ждет своего первого поцелуя взасос. Как морщинистый старик ждет влажного поцелуя в щеку от внучки. И в ту секунду, когда солнце начинает отражаться в воде, я вытаскиваю самокрутку из пачки “Ноблесс” и поджигаю.
Я курю в тишине. Каждый раз я заново пытаюсь побыть здесь и сейчас, почувствовать ветер в лицо, хоть немного насладиться палитрой неба и моря, опаляемых алым солнцем. Пытаюсь – а получается не очень. Потому что уже после первого “пфффффф” в голову просачиваются разные мысли. О том, что было ошибкой назвать Роми из первого “А” “пиписькой”: маленькая стукачка расскажет об этом своей поганой матери, а та направится прямиком к директрисе. И о том, что высокая учительница с каре из второго “Б” нежнее со мной, чем другие учительницы, – все время спрашивает, как мои дела, и улыбается. И о том, что, может быть, к ней выйдет подкатить. И о моем брате-буржуе, который все время накручивает маму не помогать мне с квартирными деньгами, как будто это его дело. Я всегда пытаюсь выбросить эти мысли из головы, не тратить на них лучший момент дня, и иногда мне удается. Но даже когда нет – если уж думать плохо о своем брате, желательно это делать обдолбанным.
Жизнь – она как низкий уродливый столик, который прошлые жильцы оставили в гостиной. В основном ты его замечаешь, помнишь, что он здесь, ведешь себя осторожно. Но иногда можешь забыть, и тогда его угол впивается тебе в бедро или в колено, и это больно. Почти всегда остается след. Когда куришь, от столика это не избавляет. От него ничего не избавит, кроме смерти. Но хороший затяг может обпилить углы, немножко их скруглить. И тогда, если они и впиваются в тебя, боль куда слабее.
Докурив, я сажусь на велосипед и делаю кружок по центру. Смотрю на людей и, если вижу кого-нибудь по-настоящему интересного (а обычно это девушка), еду за ней и придумываю о ней историю. Та, на кого кричала девушка, за которой я ехал, – это ее младшая сестра, все время строит глазки ее мужу за пятничным ужином. Купленная этой девушкой коробка мороженого в киоске – это для ее ленивого и избалованного сына, а заход в аптеку – это за противозачаточными, чтоб у нее не родился еще один такой лентяй. Потом, если погода нормальная, я занимаю скамеечку на бульваре Бен-Гурион, курю сигарету и сижу, пока еще держится эйфория или ее остатки. Когда она окончательно выдыхается, я запрыгиваю на велосипед и возвращаюсь в квартиру к телевизору, к “Джей-дейт”, к “Атрафу”[19], к компьютерным играм и трансовым трекам.
Уже четыре года почти без пропусков мне удается выдуть первый косяк ровно на закате. Было несколько выдающихся косяков, которые убедили меня закурить их раньше, – но всего несколько. Таким результатом залипающий аддикт, безусловно, может гордиться. Более тысячи косяков на пляже Фришман во время заката. Больше тысячи косяков без помех. Вплоть до ее “простите”.
– Простите.
Такое нежное и мягкое, что я, еще не обернувшись, решил, что она наверняка уродлива. Потому что красивым не надо себя смягчать. Ради них и так все на всё согласны. Она была старше меня, лет сорока. Белая блузка и черная юбка. Собранные в хвост темные волосы. Умные глаза. Сияющая кожа, немного морщин. Особенно под глазами. Да и они делали ее только сексуальнее.
Я хотел спросить, могу ли я чем-нибудь помочь, но как раз затягивался, и из меня вырвалось только:
– Что?
Как-то агрессивно. Я думаю, что агрессивно, потому что она попятилась и сказала:
– Простите, ничего.
Я прокашлялся и сказал:
– Нет-нет, все в порядке. Говорите. Что вы хотели спросить?
Она смущенно улыбнулась и сказала полушепотом:
– Я хотела спросить: это трава?
Она не выглядела как человек, который останавливает людей на улице, чтобы задать такой вопрос. И уж точно не походила на полицейскую. Так что я кивнул.
– Можно мне тоже? – спросила она и протянула мне два пальца. Рука у нее дрожала.
Я дал ей самокрутку. Она попыталась затянуться и сказать “спасибо” одновременно. Получился только кашель. Мы оба улыбнулись. Она плюнула на “спасибо”, затянулась еще раз и задержала дыхание. Как ныряльщица. Я много лет не видел, чтобы так курили – так по-детски. Она хотела вернуть мне самокрутку, но я показал ей – мол, курите. После нескольких “пффф” она снова протянула ее мне, и в этот раз я взял. Так мы покурили вместе. Когда докурили, солнце уже зашло.
– Вау! – сказала она. – Я столько лет не курила, что успела забыть, каково это.
Я хотел ответить что-нибудь умное, но только и смог сказать, что стафф хороший. Она кивнула и сказала:
– Спасибо.
Я ответил:
– Не за что.
И она ушла.
И все, на этом все должно было закончиться. Но я же говорю: я, как впаду в настроение, следую за людьми, особенно за женщинами, и за ней я тоже пошел. Она добралась пешком до Бен-Йегуды и купила там сок “Манго-айленд”, о котором в рекламе говорится, что у него вкус синайских пляжей (это всегда вызывает у меня неприятные ассоциации, будто на вкус он как говно бедуинских верблюдов). На Бен-Йегуды она села в такси. Я поехал за такси на велосипеде и увидел, как оно остановилось, а потом она вошла в холл одной из высоток Акирова[20] и поздоровалась с тамошним охранником. Сорок лет, белая выглаженная блузка, Акиров. Не из тех людей, с кем ожидаешь разделить косяк у моря.
По дороге домой я сказал себе, что надо было попробовать ее склеить. Попросить телефон. Мой загребущий мозг жрал меня за то, что я не воспользовался ситуацией, не выжал из нее что-нибудь. Но против мозга выступало сердце, которое говорило мне четко и ясно, что дело не в этом. Она попросила затянуться – вот чего она хотела. И да, можно было к ней пристать, но тот факт, что, когда девушка улыбается мне на улице, я могу иногда просто улыбнуться в ответ, не приставая, говорит обо мне неплохо. И о ней, может, тоже, раз ей удалось добиться этого от меня.